Официальный сайт одесской общественной организации «Общинный дом еврейских знаний "МОРИЯ"»
 
вернуться к оглавлению
&
מוריה

Альманах "МОРИЯ" № 5 (2006 г.)

Хиллель Халкин

ПРЕВОСХОДНЫЙ РОМАН ВЛАДИМИРА ЖАБОТИНСКОГО

ПРИНЕСЕННЫЕ В ЖЕРТВУ

Vladimir Jabotinsky.
The FIVE. Translated from the Russian by Michael R. Katz. -
Cornell University Press, 203 pp


Политики, пишущие романы, не так редки, как можно подумать. В последние годы только в Соединенных Штатах Джимми Картер, Эд Кох, Гари Хальт, Ньют Гингрич и Виллиам Уэлд (этот список не полный) оживили свой уход на пенсию изданием собственных художественных сочинений. Это не вреднее игры в гольф и привлекает все большее внимание. Но политики, которые пишут незабываемые сочинения - это нечто иное. Спросите, кто первым приходит на ум, и образованные читатели назовут Дизраэли. Но кто еще читает его "Танкреда" или "Сивиллу"? А если и читает, то бывает впечатлен их достоинствами в меньшей степени, чем те, кто их читал (хотя, конечно, они до сих пор читабельны), в те времена, когда сам автор, будучи еще далеко не пенсионером, боролся за хлебные законы, реформу избирательной системы [Reform bills, Англия 1831-32 гг. - прим. пер.], или трудился в качестве английского министра финансов или премьер-министра.

Что же влечет нас к этому роману Владимира Жаботинского? Вне Израиля, где его портреты ритуально висят над ораторской трибуной бурной ликудовской конференции, столь от нас отдаленной, Жаботинский давно забыт; а если его и помнят, то с репутацией экстремиста, даже фашиста, сионистского лидера Ревизионистской партии - политической бабушки сегодняшнего Ликуда времен Британского Мандата. (Отцом Ликуда был Менахим Бегин и его партия Херут). Жаль, потому что Жаботинский был не только европейским лидером, презиравшим фашизм, но и потому, что он был одним из самых умных, талантливых, честных и привлекательных политиков ХХ века.

Он родился в Одессе у Черного моря в 1880. Этот россий-ский город в годы, предшествовавшие первой мировой войне, имел самое большое в России еврейское население (в годы юности Жаботинского - 140.000 евреев, треть всего населения). Город имел самую короткую как русскую, так и еврейскую истории, будучи до его перехода под власть царской империи в 1789 году небольшим укрепленным татарским (турецкий Хаджибей - пер.) аванпостом. Более того, городская социальная и экономическая элита в эти годы феноменального роста - до конца XIX века это был крупнейший российский порт на Черном море - была вообще не русская, а, скорее, французская или итальянская. (Первым градоначальником Одессы был Луи Франсуа Арманд, граф де Ришелье, который приехал по приглашению царя среди других французских аристо-кратов, изгнанных Французской революцией). К этому первоначальному ядру прибавились, кроме местных украинцев, большое число русских, турок, греков и армян, искавших свою судьбу в растущем городе. Равным образом и евреи стекались из черты оседлости в единственный город, где не было ограничений по проживанию, и их принимали, вопреки периодическим вспышкам антисемитизма, как и другие этнические меньшинства - в городе, где не было этнического большинства.

Как и сама Одесса, одесские евреи были нетипичными. Наверху был большой и благополучный средний класс, вскормленный украинским пшеничным экспортом, который контролировался еврейскими купцами. Но, в отличие от Москвы и С.-Петербурга, где признавали только евреев-профессионалов и бизнесменов, Одесса имела также большой еврейский рабочий класс, который был сконцентрирован в пригородах, вроде района Молдаванки, которая позже стала знаменитой благодаря рассказам Исаака Бабеля. Однако, одесские бедные евреи были более русифицированы, менее изолированы и в меньшей степени вовлечены в религиозные традиции, чем бедные евреи где-либо в других местах. В городе была живая еврейская интеллектуальная и культурная жизнь и было сильное сионистское движение. Среди выдающихся личностей, которые жили в годы юности Жаботинского в Одессе, назовем таких, как ранние сионисты Лео Пинскер и Моше Лилиенблюм, ивритский публицист Ахад га-Ам, выдающиеся писатели на идиш и иврите

С. Абрамович (Менделе Мойхер Сфорим) и Шолом Алейхем, ивритский поэт Хаим Нахман Бялик, историк Иосиф Клаузнер, ивритский лингвист и идеолог сионизма Бер Борохов и ряд других.

Космополитический, любящий шутку, южный и солнечный - таким был город Жаботинского, который рос в доме со смешанными русско-еврейскими традициями, и о котором он вспоминал позже с большой теплотой. В коротком рассказе он писал о нем много позже:

...У меня есть друзья из разных мест, и мне приходилось часто слышать их рассказы о годах их становления и чувствовать (я имею в виду евреев среди них), что они росли в атмосфере, наполненной грязью и горечью еврейской трагедии… Наверное, еврейское общество в таких местах было более глубоко "еврей-ским" и куда более образованным по-еврейски. Я всегда думал, что их психика с самого детства [этих евреев] жила в суровом климате, под серым небом - всегда в состоянии войны, в которой они принуждены были бороться за свой дальнейший путь, защищая себя от бесчисленных врагов. Это была, я допускаю, лучшая тренировочная площадка еврейского существования; это создало более глубокие, в конечном счете, более гибкие типы. Одесса ни в чем не была глубокой - но по этой причине она никогда не лезла в душу. Не имея традиций, она не боялась новых стилей жизни или делания вещей. Это делало нас более темпераментными и менее жадными к успеху; более циничными, но менее ожесточенными.

Жаботинский покинул Одессу в 1898 году, отправившись в Швейцарию и Италию, где он учился и работал корреспондентом русских газет. Он вернулся ненадолго в 1901-1902 и написал в это время две пьесы, которые были поставлены, помог организации сил еврейской самообороны - первых подобных в России - в предчувствии несостоявшегося погрома, провел пятьдесят дней в тюрьме за хранение запрещенной литературы и затем, к счастью, вновь уехал. [Жаботинский окончательно покинул Одессу в 1915 году. - прим. пер.]

Он стал убежденным социалистическим сионистом, отчасти под влиянием Италии - страны, которую он любил и называл "духовной родиной" - и гуманистического национализма Рисорджименто, и он окунулся как публицист и организатор в бесконечную сиони-ст-скую деятельность. Жаботинский был ключевой фигурой на конференции в Хельсинки в 1906 году, там он выступал за развитие сионизма из проекта колонизации Палестины в политическое и культурное движение в диаспоре. Он несколько раз баллотировался, но безуспешно от сионистов в русскую Думу, и привлек внимание мирового еврейства, когда в годы Первой мировой войны провел успешную кампанию за то, чтобы убедить английское правительство - в тот момент связанное по декларации Бальфура обязательствами содействовать созданию "еврейского очага" в Палестине - сформировать Еврейский легион, который воевал там с исключительной энергией. Вступив в ряды Легиона, Жаботинский участвовал в военных действиях против турок как младший офицер в последние месяцы войны.

После войны Жаботинский порвал с сионистской левизной и приобрел влияние в политических и экономических институциях еврейской Палестины, сформировав свою "ревизионист-скую" оппозицию. Две вещи подтолкнули его к этому. Во-первых, чувство, зародившеся в нем из-за прохладной английской реакции на антиеврейские восстания в Иерусалиме в 1920 году, когда британская администрация взяла сторону арабов, а левые, увлеченные больше своей гегемонией в Палестине, чем мировой судьбой евреев, были склонны закрыть глаза на эрозию обязательств по резолюции Бальфура. Другим фактором было чувство отвращения к жестокостям большевистской революции. Осознав, что их корневой причиной была, по существу, насильственная природа экономической коллективизации, он оставил свои социалистические взгляды и двинулся вправо.

Через некоторое время он стал признанным лидером правых сионистов и постоянно оговариваемым соперником двух великих вождей Всемирного сионистского конгресса - Давида бен Гуриона в Палестине и Хаима Вейцмана в Лондоне. (Хотя обвинения в фашизме, которые бросали ему, были беспочвенными, некоторые ревизионисты и в самом деле были очарованы муссолиниевской моделью корпоративного государства. Да и то, что многие его последователи поклонялись Жаботинскому как кумиру, а участники ревизионистского молодежного движения Бейтар носили униформу с коричневыми рубашками и проводили парады в военном стиле, не могло помочь ему защищаться от этих обвинений). После того, как в 1930 году британские власти запретили ему пребывать на территории Палестины, Жаботинский провел последнее десятилетие в основанной им штаб-квартире в Париже и постоянных поездках в еврейские общины по всей Европе и вплоть до Южной Америки и Соединенных Штатов, чтобы донести до них свои идеи. Он был великолепным оратором, который мог обращаться к своей аудитории на полудюжине языков.

Теперь Жаботинский был охвачен растущим чувством безотлагательности: он был уверен, что европейские евреи оказались лицом к лицу с беспрецедентным насилием и что только эмиграция миллионов из них в Палестину, чему сопротивлялись британцы и что считали практически невыполнимым левые, может спасти их. К моменту его смерти от инфаркта сердца в 1940 году начало войны развеяло его надежды, что антисемитские правительства Центральной и Восточной Европы могут принудить британскую администрацию в Палестине принять массовую эвакуацию своего еврейского населения. Он надеялся повторить успех своего Еврейского легиона, добившись разрешения поднять интернациональные силы в четверть миллиона евреев для участия в борьбе против Гитлера. Для своих почитателей он умер как героическая фигура, жертва мелкого политиканства со стороны руководства социалистического сионизма, настолько слепого, чтобы отмести его проницательность и провидческие предупреждения. Для его врагов он был в лучшем случае донкихотствующий мечтатель, в худшем случае опасный демагог, готовый вступить в сотрудничество с темными силами реакции.

Подобно Дизраэли, Жаботинский даже в самом пекле политической борьбы никогда не переставал писать. Фельетоны, пьесы, речи, очерки, газетные колонки, воспоминания, переводы с и на различные языки (включая превосходный ивритский перевод "Ворона" Эдгара По), книга о сионизме, монография о ивритской фонетике, автобиография - трудно понять, как при его лихорадочной деятельности, в большинстве в пути, он находил время, чтобы сосредоточиться на этом. Он написал также два романа по-русски: библей-ский под названием "Самсон" (которым был вдохновлен сделавший ему имя фильм Сесиль Б. Демилле с Хэди Ламар и Виктор Матюр) и "Пятеро".

Действие романа "Пятеро", опубликованного в 1936 году, происходит в начале века в Одессе - месте, которое неназванный рассказчик, молодой журналист, описывает, вспоминая о нем, как "об очень интересном городе", веселость которого "началась с того, что [его разные] племена стали смеяться друг над другом, затем они научились смеяться над собой, а потом над всем в мире, даже над тем, что печалит и тем, что любят". Первые страницы романа наводят на мысль о мечтательном ностальгическом сочинении, не имеющем отношения к Жаботинскому, который был захвачен политической жизнью 1930-х. Об этаком аккуратном, но ложном этюде, который играет обездоленный пианист-любитель, чтобы хоть на ненадолго отгородиться от зловещих звуков улицы.

Пятеро - это дети семьи Мильгромов, добропорядочной еврейской семьи, чей отец, Игнац Альбертович Мильгром - рассудительный торговец зерном, чья мать, Анна Михайловна - женщина проницательная и развитая. Когда повествование начинается, Марусе, старшей из них, около двадцати, Торику (или Виктору), младшему, тринадцать или четырнадцать, а между ними Сергей (или Серёжа), Марко и Лика. Как всегда бывает в больших семьях, они все очень разные, каждый сделал себе личностную нишу, где нет опастности соперничества.

Маруся - привлекательная рыжеволосая, полная жизни, забавная, оригинально мыслящая и сексуально соблазнительная; хотя никогда не ясно, насколько ее словесная яркость соответствует ее делам; это скрывается, хотя с самого начала нас убедили в ее серьезном, эмоциональном внутреннем мире. Серёжа - вундеркинд, поклонник всего - спорта, музыки, поэзии, механики, карточных фокусов, дружбы. "Вообще, - говорит о нем Игнац Альбертович, - он шарлатан, я люблю шарлатанов". Марко - более медленный и идеалистичный, его энтузиазм кратковременный, у него, как говорит отец, "новая мечта каждый месяц или около того". Лика в семье бунтарь и оппозиционер. Замкнутая и одинокая, она живет, как орех в скорлупе, в своей бедно обставленной комнате и читает революционную литературу. Торик, наоборот, воспитанный, дружелюбный мальчик, который выделяется в школе своими успехами.

Рассказчик дружит с Мильгромами и хорошо их знает. Но с Марусей он ближе всех по возрасту и с нею у него самые близкие отношения. Они все же никогда не становятся романтическими, хотя иногда колеблются на грани, и эта молчаливая сдержанность иногда сближает их еще больше. Это один из случаев дружбы между мужчиной и женщиной, которую оба инстинктивно понимают как слишком ценную, чтобы растранжирить ее сексуально.

Только к концу книги тема физической любви открыто встает между ними. Маруся теперь замужем - за невероятно (или так только кажется) трудолюбивым, добросовестным и очень занудным фармакологом - и она счастливая мать маленького мальчика. Рассказчик приезжает к ней в гости в провинциальном городке, куда они уехали из Одессы. Ее муж в отъезде, и они интимно беседуют, обнявшись в гостевой комнате. Лишь поздней ночью Маруся встает и говорит рассказчику, что идет спать, а утром для него будет кофе. После наступившей паузы, он спрашивает, "О чем ты так молчишь?". Затем следует текст:

...Она не ответила, высвободила руку [из моей] и пошла к двери, но у двери опять остановилась и повернулась ко мне лицом.

- О чем?

Она засмеялась и ответила мне так, как будто снова ей двадцать лет, снова она рыжий котенок в муфте, ничему не научилась и ничего не забыла:

- Я вам признаюсь. Я стояла и думала: надо бы с ним попрощаться по-особенному - может быть, и в самом деле не увидимся? Но, как изволите видеть, я передумала. Мы с вами все сроки пропустили; и вообще не надо. Пусть так останется, как было. Мона Ванна (она опять зевнула) бъет челом Жофруа Роделю; впрочем, это кажется, из двух разных опер. Засни, мой родной; "сни меня", если можно так выразиться. [XXIII]

Они больше не встретились, так как вскоре после того Маруся погибла в огне.

Смерть Маруси создает грустный финал книги - мрак сгущается... Но она не единственная в романе "Пятеро", кончившая плохо. Так случилось со всеми Мильгромами.

Сережа втянулся в толпу карточных шулеров, занялся вымогательством, рэкетом и, наконец, ослеп, когда оскорбленный муж и отец плеснул в него кислотой.

Марко, который то берётся, то бросает одно дело за другим, нелепо утонул, прыгнув с моста, чтобы спасти женщину, которая, как ему ошибочно показалось, звала на помощь, когда на самом деле она была в безопасном месте на суше.

Лика сошлась с большевиками и стала секретным агентом. Когда в последний раз рассказчик встретил ее, жившую двойной жизнью обаятельной супруги высокопоставленного политического тайного агента царской охранки, он сказал ей: "Вы чудовище, Лика: живете со шпионом, вы влюблены в него как кошка, а сами за ним шпионите для других. Я не верю, чтоб и хорошему делу стоило так служить".

Что касается Торика, его судьба, говоря по-еврейски, наименее необычна. Желая стать юристом, он принял христианство как практичное средство продвижения в карьере. И хотя он покинул еврейство без душевных колебаний, но не обошлось без размышлений, которыми он поделился с рассказчиком:

...Мне кажется, попади я в кораблекрушение, никогда не соскочил бы в лодку, пока не усадил бы всех женщин и детей, и стариков, и калек; по крайней мере, надеюсь, хватило бы силы не соскочить. - Но другое дело - корабль, с которого уже давно все поскакали, или внутренно решили соскочить; притом, спасательных лодок вокруг - сколько угодно, места для всех хватит; да и корабль не тонет, а просто неудобный корабль, грязный и тесный, и никуда не идет, а всем надоел…. Лучшая школа для всего этого, по-моему, наша семья, дети, мы пятеро. Каждый из нас по-своему ценная личность … и смотрите, что вышло.

Задолго до того, как мы доходим до принятия Ториком христианства, которое случилось после смерти Маруси, мы понимаем, что и Жаботинский был на самом деле близок к этому. "Пятеро" - не отвлечение (diversion), вовсе нет. Это классический Verfallroman, повествование о коллапсе предвоенного мира, обреченного мощью более сильной, чем его собственная наивность. Дети Мильгромов кончили так, как кончили - все, кроме Маруси, как бы там ни было - поскольку, при всем их обаянии и уме, они не обладали само-сознанием, достаточным, чтобы разглядеть свой внутренний надлом.

В этом они не отличались от самой Одессы. "Странно", - комментирует рассказчик, - ... дома у себя все мы, кажется, жили врозь от инородцев, посещали и приглашали поляки поляков, русские русских, евреи евреев; исключения попадались сравнительно редко; но мы еще не задумывались, почему это так, подсознательно считали это просто временным недосмотром, а вавилонскую пестроту общего форума - символом прекрасного завтра. Может быть, лучше всего выразил это настроение - его примирительную поверхность и его подземную угрозу - один честный и глупый собутыльник мой, оперный тенор с украинской фамилией, когда, подвыпив на субботник, подошел после ужина обнять меня за какую-то за-стольную речь:

- За самую печенку вы меня сегодня цапнули, - сказал он, трижды лобызаясь, - водой нас теперь не разольешь. Жалко только, что вот болтают люди про веру: один русский, другой еврей. Какая разница? Была бы душа общая, как у нас с вами. А вот Х. - тот другое дело: у него душа еврейская. Подлая это душа…

В городе, где национализм и антисемитизм ждали своего взрыва, Одесса Мильгромов жила иллюзией, что она невосприимчива к таким вещам, что нет нужды готовиться к ним - и нигде эта невосприимчивость не распространялась более, чем в еврейских кругах, в которых вращались Мильгромы. Когда рассказчик, после ночи разговоров и прогулок в городе, предлагает Марко даже в виде пер-спективы нового "изма", что ему следует "присоединиться к сионистам", Марко, "открыл свои круглые глаза и уставился на меня, полный изумления; по его взгляду было ясно, что даже в шутку в пять часов утра нормальный человек не может согласиться с таким безмерным абсурдом".

Несмотря на разнообразие в его стилях и уровнях, "Пятеро" как произведение современной художественной литературы более всего походит на "Тевье-молочника" Шолом-Алейхема, в котором каждый из детей большой семьи испытывает типичную судьбу, коллективно символизируя распад русского еврейства. Дочки Тевье и дети Мильгромов проходят во многом сходные пути. Годл Тевье, подобно Лике, избирает революцию. Его Хава, подобно Торику, переходит в христианство. Марко и Шпринца молочника Тевье тонут - последняя в сознательном самоубийстве, а первый, возможно, в бессознательном. Возлюбленный Шпринце Арончик - сырая версия Серёжи Мильгрома, чувственного плейбоя без внутреннего стержня. И в семье Тевье тоже нет сионистов, никого, кроме самого Тевье, с его легким подозрением, что "ужас и горечь еврейской трагедии" лежит на пути, ожидая всех.

А Маруся? Маруся - это другая история. Если пытаться дорисовать картину замыслов Жаботинского в "Пятеро", то смерть Маруси вначале кажется загадочной. Самая интеллектуальная и рефлектирующая из детей Мильгромов, она единственная, чья судьба была определена чистой случайностью. Стоя у себя на кухне и кипятя молоко, она неосторожно позволила рукаву ночной сорочки коснуться плиты, и она загорелась. Опасаясь, что ее сын Мишка, который был рядом с ней, загорится, она вытолкнула ребенка в прихожую и закрыла дверь. Только после этого она попыталась сорвать балахон - но было уже слишком поздно. Ее последним, вероятно, неосознанным действием было подползти к окну и выбросить ключ, который позже был найден внизу на улице.

Но почему бы Марусе не спастись, сорвав с себя сорочку сразу же? Намек на это существует. И если она могла спастись, то ее смерть не является в конце концов случайной, и для нее тоже является выражением личности - ее любви к сыну и ее инстинктивному чувству долга, которое заставило ее удалить его от беды прежде, чем она озаботилась собой. Конечно, несгибаемое чувство долга было заключено в Марусе всегда.

Здесь ключ к разгадке ее замужества за положительным евреем-аптекарем Самуилом Козодоем - брак, как видно из романа, который она задумала с долгим ухаживанием и всегда знала, что он случится, хотя флиртовала со всей Одессой. Даже рассказчик слышал от нее в тот первый вечер в Опере, когда говорил о желании поклонника поцеловать её: "Подумаешь, экое отличие, - равнодушно отозвалась Маруся, - и так скоро не останется на Дерибасовской ни одного студента, который мог бы похвастаться тем, что никогда со мной не целовался".

Степенность и солидность Козодоя были именно тем, что привлекало Марусю. Она уважала его, хотя не любила и даже не притворялась любящей его. ("Были такие минуты, - она "писала" рассказчику после своей смерти в воображаемом письме, которое было исполнением ее просьбы увидеть ее во сне, ("сни меня") - когда за один леденец, и даже леденца не нужно, могла бы я стать неверной женою; просто так, ни с того, ни с сего"). Однако, в самой себе она всегда понимала, что, когда время юности и свободы уйдет, следует с охотой от них отказаться ради своих обязанностей, иначе можно получить моральное разрушение вплоть до краха из-за отказа расстаться с ними.

Стальное чувство долга - и стальная воля. Вот как друг рассказчика, журналист Шток, объясняет, как ключ, найденный на улице, там мог оказаться:

...Ясно. Не только мне и вам, но всякому человеку в такую минуту прежде всего хочется выбежать. Мадам Козодой, в конце концов, тоже только человек, ей тоже хочется выбежать; чем дальше, тем больше хочется выбежать, или уже, скажем, выползти. Тут уже даже не на секунды идет счет, а на какие-то сотые доли; но для нее каждая такая доля - целый промежуток, и в каждый промежуток ей становится все яснее: не выдержу, выбегу. А там Мишка. Ключ у нее, скажем, остался в руке. Или еще иначе: ключ остался в двери, и вот пришла такая доля секунды, когда рука сама потянулась к ключу. И тут мадам Козодой говорит сама себе: Нет. Нельзя. И чтобы не было больше спору, выбрасывает ключ на улицу.

Это поступок необыкновенной женщины. Но кто она? Если не говорить уже о том, что это великолепно прописанный персонаж, и отдать должное писательскому мастерству Жаботинского, кого или что представляет она в пространстве романа "Пятеро"? Ответ, мне кажется, очевиден. Она представляет самого Жаботинского.

Где-то - мне следовало бы поискать это место в его автобио-графической повести "История моей жизни" - Жаботинский пишет, что в душе он всегда являлся анархистом, и что железная дисциплина, которую он предполагал в себе как политическом лидере и в его ревизионистских последователях, была чужда его натуре. И все же, продолжает он, не существовало противоречия между этими двумя вещами, поскольку дисциплина была тем, что он свободно выбрал для себя, и надеялся, что его последователи выберут ее тоже свободно. Хотя он, должно быть, предпочитал жить иной жизнью, наверное, литературной, он сознательно взял на себя ответственность, которую время положило к его порогу.

Как замечает Михаил Станиславский в предисловии к хорошему, легкому в чтении, переводу "Пятеро" Майкла Р. Каца, романы парадоксальным образом бывают иногда более правдивыми, чем автобиография, поскольку мемуарист, в котором читатель предполагает правдивого рассказчика, может лгать, чтобы защититься или построить свой образ, тогда как романист, в котором читатель видит сочинителя, не так страдает, рассказывая правду. Это - мудрый комментарий, а роман "Пятеро", который во много раз длиннее, чем одесский фрагмент "Истории моей жизни", является, без сомнения, более достоверным путеводителем в мире молодого Жаботинского.

Но в вопросе свободы и долга "История моей жизни" и "Пятеро" полностью созвучны. Была ли в действительности та Маруся, с которой персонаж Жаботинского был списан, или это был по большей части или вполне выдуманный персонаж, сейчас вряд ли важно; она есть в романе и, в любом случае, является проекцией его самого. Человек, который отказывается "прыгнуть в спасательную шлюпку", когда в огне был весь корабль его народа и который изображен в "Истории моей жизни" как беззаботный, озорной парень, любящий больше прогуливать уроки на улицах Одессы и в гавани, чем ходить в школу и быть серьезным, этот человек вполне узнаваем в остроумной и самостоятельно мыслящей молодой женщине, которая в конце концов замкнула себя в горящей кухне, чтобы спасти своего ребенка. Оба действуют по одинаково возвышенным побуждениям.

И в заключение: наиболее значительным, что можно сказать о романе "Пятеро" было не то, что он написан человеком, который за год до его публикации был погружен дни и ночи в управление своей Ревизионистской партией Всемирного еврейского конгресса, и который основал свою Новую сионистскую организацию, когда перемирие, заключенное между ним и Бен-Гурионом, было провалено еврейским рабочим союзом Палестины, Гистадрутом.

"Пятеро" был бы таким же тонким, но не сентиментальным романом, такой же композиционно и стилистически совершенной книгой, даже если бы не оказалось, что его автор публично играл ведущую политическую роль, а потом, скрываясь в своей квартире, проводил время в неторопливом сочинении сцены за сценой. Самое замечательное, что можно сказать об этом романе, что он - превосходен!

Перевод с английского
А. А. Мисюк,
М. И. Найдорф


 
Программы Общественной организации "Общинный дом еврейских знаний "МОРИЯ" осуществляются при содействии Еврейского распределительного комитета "Джойнт" и еврейской общины г.Балтимор (США).