Авром Приблуда
(Продолжение. Начало см. в альманахе «Морія» № 2-3).
ДОРОГА НА ВОКЗАЛ. РЕКА
Связь с большим миром город поддерживает через одноименную станцию железной дороги. До станции семь километров пути по шоссе. Но кто едет на станцию по шоссе? Какой извозчик не жалеет своих лошадей, вернее, их подков, чтобы цокать ими семь километров по булыжнику? Выехав за окраину города, извозчик спускается на проселочную дорогу, которая идет то вверх, то вниз, все время петляя и играя с шоссейной дорогой в прятки.
Бричка /по-нашему, фаэтон/ с поднятым или опущенным, в зависимости от погоды, кожаным верхом катит по дороге среди густых массивов золотистой пшеницы. По обеим сторонам убегают извилистые линии холмов, на склонах которых желтеют пузатые кабаки и зеленеют арбузы. Легкомысленный ветерок завивает гривки кукурузы и ведет непринужденный разговор со скромно наклонившими черные головки подсолнечниками.
Фаэтон упакован внутри пассажирскими узлами. Громоздкий багаж привязан к задним рессорам и козлам. В фаэтоне четыре пассажира: два передних и два задних. На козлах при необходимости извозчик пристраивает рядом с собой еще одного пассажира. На передних мягких местах под кожаным верхом откинулись на видавших виды сиденьях два «дорогих» пассажира. Пред их глазами — трясущиеся зады бегущих лошадей и робкие лица двух «встречных» пассажиров. Эти «дешевые» пассажиры примостились на откидной деревянной скамеечке, приподнявши колени, на которых держат свои узелки.
Лошади бегут, фаэтон трясется и подрыгивает на ухабах, в такт трясутся и подпрыгивают пассажиры и узлы. От неожиданного толчка «дешевые» пассажиры падают на колени «дорогих», вызывая их негодование и ропот. Но молодые смеются, им всегда весело. Издали показываются приземистые постройки вокзала. Извозчик поднимается на козлах, взмахивает несколько раз кнутом, и лошади, понимающие хозяина с полсвиста, с грохотом вкатывают фаэтон во двор вокзала. К месту назначения: на вокзал или в город извозчик всегда въезжает с шиком, стоя с вытянутыми вожжами в одной руке и размахивая кнутом — в другой. Шум и грохот при въезде — признак лихости, и извозчик не может отказать себе в удовольствии продемонстрировать пассажирам, как лихо он может их прокатить.
Почему так неразумно провели железную дорогу в 7 километрах от города? Спросит иной приезжий после того, как все внутренности его окончательно растрясло от часовой езды по горам, по долам. И тут он узнает, что в этом строительстве был свой «сокрытый смысл». При проектировании ж.д. станции отцы города отказались удовлетворить аппетиты строителей дороги. «Будете нас помнить!» сказали строители и провели дорогу за семь километров от города. И, правда, частенько припоминают горожане строителей немирными, злыми словесами.
Обе стороны города соединяются деревянным мостом. На мосту извозчики везут пассажиров на вокзал, взрослые ходят по делам туда и обратно, а мы, дети, бегаем на «зеленую гору». Тут можно кататься по траве, ползать вверх и сбегать что ни есть духу вниз, боясь остановиться, чтобы не перелететь кувырком.
Под мостом зеленой ряской затянулась река. Чернеют кочки. Глядя на это стоячее болото, трудно себе представить, что где-то река течет ровной чистой гладью и что в ней водятся карпы и лещи, из которых мама готовит на субботу вкусную фаршированную рыбу. Ранней весной река разливается, затопляет Грязную улицу, сносит проложенные по ней робкие мостки и перекрывает мост. Если вам нужно в эти дни непременно перейти на «ту» сторону, вы закатываете штаны, а женщины заворачивают юбки, и переставляете ноги в воде. Холодно и скользко. Кто-то рядом переправляется на лодке, но это удовольствие стоит денег: лодочник бесплатно не везет.
Вода скоро спадает. Из-под нее появляется обнаженный мокрый мост. Снова наводятся мостки. Река начинает сохнуть и под палящими лучами солнца снова погружается в привычную дремоту.
Мы, дети, редко пользовались мостом, чтобы попасть на ту сторону. Зачем, спрашивается, ходить в обход по Большой Купеческой улице, потом поворачивать на Николаевскую, затем ходить по переулкам, когда можно тут же через Грязную выйти на прибрежный пустырь и, прыгая по колючкам и крапиве сразу очутиться у реки, перебежать по качающейся «кладке» с зияющими провалами и, минуя баню и синагогу, сразу попасть на «ту» сторону. Здесь живут наши кореши Гериеле Лай-Лай-Лай и Хаимке фишер /его так прозвали, так как отец его рыбник «фишер»/. Тут же живут две коротенькие девочки Лиза и Поля. Мне нравится рыжая бойкая Лиза Клоп /она болтушка, то есть «клопкоп», что по-еврейски значит «стучать языком»/. Моему товарищу Небелу, неизменному спутнику на «ту» сторону, красавицей кажется бледная робкая Поля. Мы бегаем вдвоем по кладке, чтобы пройтись под их окнами или как бы невзначай встретить их на улице. Мы при этом густо краснеем, а Лиза дразнится, хохочет и показывает Поле, как мы стоим как «лемешки» с опущенными носами.
На левом берегу реки, за тенистым бульваром стояла приземистая хатка с подслеповатыми оконцами, крытая очеретом. В ней жил старик Менаше. У Менаше две профессии: он лодочник и кнышевник. Летом он сдает лодки напрокат. Лодки стоят на берегу, весла к ним он держит в хате. На лодку дается два весла, а на «душегубку» — одно. Лодка без уключин, весла — вырезанные из одного куска продолговатые лопаты с удлиненной ручкой. Правит на себя, загребая глубоко воду и проталкивая ее с силой вдоль бортов. Катание на лодках было одним из любимых развлечений.
Река за парком постепенно освобождалась от тины. Чем дальше от города, тем река становилась шире и вода прозрачной. Местами река зарастала высоким камышом. В такую заросль посреди реки любили уединяться парочки.
Озорники, к которым я не принадлежал, прыгали голыми в воду. Вдоволь накупавшись и набрызгавшись, они залезали обратно в лодку, чтобы перекинуть ее со всем содержимым. Купаться на берегу не было принято. Раздеваться и ходить голыми было стыдно, а трусов в нашем городе еще не изобрели.
Хорошо на реке в летний знойный день! Лежишь себе в лодочке в уединенном заливчике. Стройной стражей сгрудились вокруг камышины в высоких коричневых шапках. В небе плывут и играют белые облачка. Под тобой плещется вода: хлюп! Хлюп! Хлюп! Лежишь и кажешься себе маленьким Моисеем на берегу Нила. Вот-вот покажется прекрасная черноокая дочь Фараона в прозрачном белом одеянии со своей свитой и обратит внимание на мальчика. Красавица склонилась и глядит на меня. Из под длинных бархатных ресниц ласкают два солнца.
Но какой я Моисей? Мне уже 12 лет. В эти годы Моисей, наверно, уже думал о народе, как избавить его от рабства и вывести из Египта на свободу...
Холодный веер водяных брызг и озорной смех выводят меня из состояния мечтательности. Я проголодался и пить хочется. На берегу у Менаше хорошо теперь разжиться парой кнышей с наутом или с картошкой и запить их кружкой холодной воды.
Продажа кнышиков — вторая, вернее, первая, основная профессия Менаше, сделавшая его популярнейшей личностью среди детворы.
Высокий, широкоплечий, с закругленной нечесаной бородкой и серыми глазами шагает он по городу. Через плечо перекинута на полотенце большая плетеная крестьянская корзина. В таких корзинах бабы носят на базар нахохлившихся кур и гогочущих уток. О своем приближении Менаше оповещает издалека весело и громко:
— Све-е-е-жи, горя-а-чи кнышики! С капустой и с картошкой! Све-ежи, горя-ачи кнышики!
В корзине под двумя полотенцами сложены вкусные хрустящие кнышики с коричневой пропеченной корочкой. Есть с наутом, есть с картошкой, с горячей обжигающей картофельной начинкой.
И до чего же хороши были эти кнышики! Из глубины корзины Менаше достает свежие, горячие, дышащие жаром кнышики, хочешь — с наутом, хочешь — с картошкой. С шуточкой Менаше вручает молодому покупателю пару кнышиков. — «Кушай на здоровье. Ун зол дир войл бакымeн»! /и пусть будет тебе в удовольствие/
Случается, ты стоишь в школьном дворе в гурьбе ребят вокруг Менаше. Шум, смех, шутки. Кто-то толкнул тебя под лопатку. Грустно смотришь на счастливых ребят, на движущиеся рты, на корзину.
— Чего же ты, Абраша, не берешь кнышиков? Денег нет, не беда! Ты ведь честный парень, отдашь потом. Тебе какой? С наутом? С картошкой? На, кушай на здоровье!
Уже все в классе, а я смотрю в окно и слышу удаляющийся звонкий голос: — Све-е-е-жи, горя-а-чи кнышики! С наутом и с картошкой! Есть свежи, горя-а-чи!»
ЧТО ТАКОЕ НАУТ?
Дорогой читатель! Если ты не родился на Украине и не жил в нашем городе, ты можешь не знать, что такое наут. Так вот я тебе все подробно объясню, что такое наут, когда и с чем его кушают.
Наут — это желтый остроносый украинский горох. Перевернутые носиками вверх наутинки напоминают «пики» из карточной колоды [sic] Лучшее блюдо из наута, конечно, цымес наут. Куда всем цымесам к цымесу из наута! То есть, между нами говоря, чем плох цымес из моркови или из кабака с рисом, а из рябой фасоли на коричневой подливе чем плох? Но кто сравнит их со сладким выстоявшимся субботним цымесом из наута! Только один цымес из крупной сахарной фасоли «лопата» может с ним потягаться, и, пожалуй, не без успеха.
Но наут употребляется не только для кнышиков и для приготовления субботнего цымеса.
Вы входите в шинок Гершла Вайнтштейна или Айзика Бланка или Янкеля Месонжника. Все трое носят впереди себя тяжелые набитые животы. Но, если их всех троих поставить в ряд, как стоят бочки в их подвалах, то Гершл Вайнтштейн сойдет за шестидесятиведерную бочку, Айзик Бланк — за сорокаведерную, а Янкель Месонжник не потянет больше, чем тридцативедерная бочка.
Вы садитесь за столик, заказываете себе четырехугольный штоф красного бессарабского вина, а если в кармане у вас весело, то еще полштофа чистого, как янтарь, прозрачного золотистого «выморозика». Вам подают к нему блюдечко с солью и тарелочку с горкой вареного наута.
Медленно, не спеша, вы наливаете себе стакан, потом — еще стакан, потом ... еще стакан. В промежутках между одним стаканом и другим вы кидаете себе в рот подсоленные наутинки. Вы чувствуете, пьянчужка сапожник или какой-нибудь жлоб пьет залпом, сразу опрокидывает в себя стакан и сует себе в рот целую жменю соленого наута. Солидный мастеровой человек или хозяин никогда себе этого не позволит.
На душе становится легко, свободно. Исчезают заботы о завтрашнем дне. Не слышно ругани жены. В голове носятся легкие мысли. Тихо напеваешь себе молдаванский мотивчик. Клонит ко сну и кажется, что ты уже не здесь, а на том свете. Ты не прегрешил ни перед людьми, ни перед Богом. В кругу праведников, за райским столом, ты вкушаешь кусочек Ливьюсена и запиваешь «тем» вином «яин гамешумер» из запасов праотца Ноя. Вы, конечно, не профан и понимаете, что такое «яин гамешумер».
Хотите знать, когда еще употребляют наут? На свадьбе.
Когда жених, помолясь утром перед «хупе» — перед венцом, выходит из синагоги, сверху, из женской половины его обсыпают наутом. Женщины говорят, что это помогает плодородию. Еще кушают наут на «бензохоре» — празднестве по случаю рождения младенца мужеского пола. Эти обряды придумали, наверно, старые мамы, которые всегда радуются, когда Бог благословляет ежегодно их дочерей новыми крикунами и когда им не хватает пальцев на руках, чтобы перечислить всех своих внуков.
Дорогой читатель! Если Вам придется когда-нибудь очутиться в наших краях, заезжайте на день-другой в наш городок! Посидите в погребке Гершла Вайнтштейна за полуштофом золотистого бессарабского «выморозика» и тарелкой посоленного наута. Остановитесь в меблированных комнатах Брухи Бланк и закажите себе у хозяйки субботний цымес из наута! Вы сами убедитесь, что я ни капельки не соврал.
Но вы, я вижу, мне не верите. Я, наверно, попал со своим советом, как говорят, пальцем в небо.
Я знаю. Я знаю, что вы никогда не попадете в мой городок. Что Вы там будете делать? Что вы там потеряли? А если и попадете, то не найдете там ни Гершеле Вайнтштейна, ни Айзика Бланка. Они давно умерли, и в подвалах их стоит затхлый запах прокислой капусты.
Нет и высокой худощавой Брухи Бланк со впалыми щеками и коричневой бородавкой на подбородке. И хозяйки уже не справляют субботы и не к чему им варить цымес наут.
АЗРИЛ КАРТОФЛЯ
Вспоминаю…
Азрил Картофля — наш местечковый шут и весельчак, неотъемлемое лицо на всякой «симхе». Тучный, в полтора обхвата старик, выше среднего, в потертой шапке, в посеревшей капоте, перехваченной таким же посеревшим от ветхости жгутом, в больших мужицких сапогах со складками. В праздник — в черной капоте и в штиблетах на резинках. Голова, румяные щеки и подбородок покрыты седоватой паклей, а посреди этой заросли играют два озорных огонька и улыбаются плотные, мясистые губы.
Он любил много и хорошо покушать, даже когда в свадебной суматохе его забывали угостить, не прочь был выпить, но в меру. Никогда я не видел его пьяным, даже в Пурим и Симхас Тору, когда сам «закон» разрешает еврею напиться, даже когда он с бутылкой в руке талантливо исполнял знаменитый «плач о бутылке». «Бадхен» по профессии, он должен был сохранять способность остро подмечать и запоминать смешную или глупую ситуацию и отзываться на них внезапным каламбуром, остротой, экспромтом.
Больше всего Азрил любил веселиться, шутить и потешать, смеяться и вызывать смех. Веселье было его профессией, радовать и веселить других — его жизнью, смыслом и источником существования «на этом свете» и багажом, с которым он придет «на тот свет».
На свадьбах он играл роль «бадхена» — балагура, шута, увеселителя молодых и гостей. На других празднествах это был исполнитель непризнанного официальным еврейством народного творчества. Такие бадхены вырастали иногда до размеров Эльюкима Цунзера и Мехла из Збаража, сливаясь в народном воображении в легендарную фигуру Гершеле Острополера.
Помните двух бадхенов из свадебной феерии Госета «Фрейлехс»: реб Хаима и реб Бера, в которых Шнеур художественно воплотил подслушанные и найденные им песни и шутки, отображающие ум, красоту, оптимизм народа. Реб Хаим («жизнь») — в исполнении Зускина — гибкий, остроумный, философски мудрый, одухотворяет жизнь искусством песни, шутки, танца, вяжет и развязывает узлы, вечно живой и творческий. Его антипод — реб Бер в исполнении Козака — крепкий, неуклюжий Санчо Панса, простоватый остряк, весельчак, всем своим существом оправдывающий свое имя (Бер — медведь), понимающий толк в еде и питье, но не постигающий того, «что сокрыто в скрипке» («вос ин фиделе штект»). Такой же простой, веселый, земной, любитель грубоватой шутки был и наш бадхен Азрил.
Вот он стал впереди капеллы музыкантов, чем-то вроде распорядителя бала. Перед ним смущенные жених и невеста кушают «золотой бульон» после свадебной церемонии. Азрил с шутками-прибаутками провозглашает, кто какой «дроше-гешенк» (свадебные подарки) дарит молодой паре:
— Тетя Ента дарит невесте, чтоб она была здорова, три пары фаянсовых тарелок» («драй пур порцелаене телер» ).
Азрил провозглашает это речитативом, которым кантор в синагоге вызывает прихожанина к торжественному чтению Торы. При этом он спотыкается на слове «порцелай» и звук «п» произносит фыркая, как «пф», — и народ удовлетворенно хохочет.
— Дядя Фройка посылает на тройке с набожной миной плетеную корзину, а в ней перину и одеяло, чтобы согревали обоих вместе — и жениха, и невесту».
Смех, визг, рукоплескания.
— Бабица Хая-Двося дарит своей «золотой» внучке Сосе два подсвечника из чистого серебра!
Пауза, а после паузы Азрил для убедительности повторяет: «лайхт ер» (каламбур: лайхтер по-еврейски и «подсвечник», и «смеется», т.е. «ой, батюшки, смех!»).
Потом начинаются пересыпанные солью поздравления в адрес жениха, невесты, всех родственников со стороны жениха и со стороны невесты. Запомнилось остроумное пожелание жениху (вероятно, не его ума шутка) открыть в ближайшие дни «лавочку» и вложить в нее «малость», и с Б -жьей помощью дело принесет «прибыль»…
С чего он жил? Были свадьбы — была жизнь. Когда же свадеб не было, Азрил снискивал себе пропитание оригинальным способом. По пятницам он брал у Мендл-рыбака жирную щуку или карпа, «фиш на субботу», обходил с нею бедных хозяек, у которых не было денег на покупку субботней рыбы, и продавал им самодельные лотерейные билетики (три копейки билет) для участия в розыгрыше этой рыбины. Когда стоимость рыбы — плюс одному Азрилу известное накопление на основной капитал — была собрана, Азрил каким-то способом производил розыгрыш и вручал выигрыш счастливой хозяюшке. Перед большими праздниками Азрил таким же манером устраивал лотерею-гранд, разыгрывая пару куриц или гуся.
Страсть к игре была вообще в городе явлением распространенным. Не в карты, Боже упаси, а в лотереи, по которым можно было выиграть «200.000». Лотереи были почему-то иностранные: Берлинская кайзера Вильгельма, Венская, Дрезденская. Существовала особая профессия коллектора — агента, распространявшего от имени банкирских контор выигрышные билеты; были такие билеты, квадратные и продолговатые, красные, или синие, или многоцветные. Папа платил по ним своему коллектору, рыжему ненавистному мошеннику в потрепанном котелке, с палочкой, которой он любил вращать в воздухе, полтинники и рубли. Выигрыша он так и не дождался, пока революция не смела в одну кучу и банкиров, и коллекторов, и их выигрышные билеты.
У Азрила было несомненное актерское дарование. Он умело преображался в богача, бедного родственника, набожного глупца, пьяницу. Но Азрил умел не только паясничать. Я помню, с каким талантом он пел-играл однажды народную песенку «Десять братьев» («Цен бридер»). Он начинал ее в мажорном веселом темпе:
Цен бридер зенен мир гевейн
Геанделт обн мир мит вайн
(Нас было десять братьев,
Торговали мы вином)
Была большая семья, весело жили,
Пусть всем на широкой улице будет весело!
Идл мит фидл,
Берл мит бас!
Шпилт же мир а лидл
Ин митн гас!
(Идл со скрипкой,
Берл с басом!
Играйте же мне песенку
На широкой улице!)
Но вот братья начинают помирать: остается 9, потом 8, 7, 6… Семья редеет; занятия худеют, заработок оскудевает: было вино, печенье, теперь отруби, сено. Ритм замедляется, растягивается, припев проникается грустью. Залихватское «Эх» давно сменилось жалобным «Ой, ин митн гас». Но судьба безжалостна. Братьев уже 4, 3… И песня уже не песня, а плач:
Цвей бридер занен мир гевейн
Геанделт обн мир мит бейнер.
(Нас осталось двое братьев,
Мы торговали костью.)
Бредут два мусорщика с торбами, в торбах кости.
Из эр мир авекгешторбн,
Бин их геблибн эйнер…
(И он у меня умер,
И я остался один…)
Развязался по дороге мешок. Рассыпались белые, желтые кости. Вдали — удаляющаяся спина с таким же мешком.
Голова Азрила опустилась на стол. Все застыли. Всхлип. Еще. Что? Он плачет?
Нет. Азрил не плачет Он вскакивает, выпрямляется. Бьет кулаком по столу, глаза снова горят азартом:
Киндер, вус швайгт ир?
Идн, вус шлуфт ир?
С’из шен цайт «Мойде» цы зугн.
Нит кайн «Мойде», нор гешлуфен —
Вус же лейбт ир аф дер велт?
Мит вус же вет ир кумн аф йенер велт?
(Ребята, что молчите?
Евреи, чего спите?
Время Богу помолиться.
Вы не молитесь, только спите —
Так зачем живете на этом свете?
И с чем вы придете на тот свет?)
Мы придем, Азрил, как и ты, с песней, с музыкой, с радостными лицами, с большими желаниями, со смелыми дерзаниями.
Где ты, Азрил Картофля? Куда ты исчез, наш старый милый реб Бер, наш Санчо?
СВАДЬБЫ
Свадьбы устраивались у нас в наемном зале. Какая квартира, даже зажиточного еврея, могла вместить всех прошеных и непрошеных гостей? У кого было столько столов и стульев, чтобы всех усадить, столько посуды — тарелок, стаканов и рюмок, чтобы всех накормить и напоить? На свадьбу, как на выдающееся событие в жизни, приглашались все родственники независимо от степени родства, общественного положения и богатства. Приглашались друзья жениха и подружки невесты. Конечно — раввин, шойхет и другие почетные лица. Затем соседи, затем — просто знакомые. Иногда на свадьбу важно заходил и помощник пристава. Мать невесты подносила «господину приставу» рюмку водки и угощение. Крякая от выпитой водки, он с достоинством закручивал свой кошачий ус и звякая шпорами с начальственным видом удалялся, кладя в карман серебряный полтинник.
Двери в свадебный зал бывали открыты, и охотники до увеселений и зрелищ (детвора в первую очередь) часто бегали на свадьбы без приглашений. И я бегал до 14 лет посмотреть на жениха и невесту, на гостей, на свадебную процедуру, на танцы. Здесь можно было и самому попрыгать в общей праздничной сутолоке. Потом я поступил в гимназию и многое стало для меня неприличным. В том числе и бегать непрошеным на чужие свадьбы.
Я почти не знаю, что происходило в домах новобрачных до того, как разряженные гости начинали сходиться в зал. Зато здесь мы уже смотрели во все глаза, бегали со двора в зал, из зала во двор, подкрадывались к барабану, попадали на кухню, путались под ногами танцующих, шумели и даже сами плясали с девочками.
Женщины в шуршащих шелковых платьях, в серьгах и кольцах, приводят невесту, окруженную стайкой молодых красавиц. Невесте распускают косы, ее сажают посреди зала. Начинается обряд «посажения невесты» — прощание с уходящей молодостью.
Молодой скрипач Ук становится перед невестой. Взмахнул смычком, провел по струнам, и из прижатой подбородком скрипки начинает литься грустная мелодия молдаванской «дойны». Дойна! Заунывная, тягучая, она хватает за душу. Скрипка плачет, невеста плачет, девушки плачут. Старые женщины охают, мамы вытирают слезы. Музыкант закрыл глаза, скрипка захлебывается «ох-ох-ох». Глядя на всех, мы тоже начинаем сморкаться.
Вдруг раздается веселый окрик Азрила — бадхена: «Хватит благословений! Клезмер! А фрейлехс! Пусть будет весело!» Он широко разводит руками и капелла начинает играть что-то такое, от чего ноги сами ходят. Кончились слезы, кончился плач. На свадьбе надо веселиться и веселить молодых.
Это — «мицва» — от Б-га. И вот уже засвистели жаворонки, заблеяли барашки, поскакали козы, мчатся ошалелые кони, свистит кларнет, раскатисто смеется скрипка, звенят тарелки, грохочет на барабане подслеповатый Йосл с бельмом на левом глазу. И все, схватившись за руки, начинают плясать, топать, кружиться. Веселье заливает зал. Сил больше нет. Музыканты резко обрывают. Люди тяжело дышат. Вытирают пот.
Но вот уже они играют «виват». Во дворе появляется жених в окружении почетной свиты. Затянут в черную пару, на груди накрахмаленная манишка, на шее черный галстук бабочкой, на голове лоснится котелок. Взгляд оторопелый, руки чего-то ищут. Мелкими шажками евреи подводят его под «хупе», которую быстро растянул проворный шамес (мальчишки усердно ему помогают, изо всех сил тянут к себе высокие палки балдахина). Жених — ни жив, ни мертв — стоит посередине «хупе». Женский кортеж подводит закрытую фатой невесту, шамес вручает им зажженные свечи и начинается обряд: раввин нараспев читает какие-то непонятные слова, невеста со свитой молча семь раз обходит со свечами в руках вокруг стоящего столбом жениха и останавливается. Жених, бормоча под подсказку раввина, надевает нареченной кольцо. Раввин подносит молодым стопочку с красным вином на вытянутой ладони. Жених делает глоток, невеста приподнимает фату и тоже отпивает. Стопку с шумом бросают на землю и разбивают — «на счастье». «Мазлтов, мазлтов!» Все устремляются к молодым с поздравлениями — «Мазлтов, мазлтов!» Невеста наконец откидывает фату и все начинают хвалить ее небесную красоту и ангельский характер. Муж вступает в свои законные права, берет жену под руку и под звуки солдатского марша чета направляется в зал.
Здесь давно уже хлопочет Берл Картофля, сын бадхена Азрила. Он исполняет на свадьбах роль старшего «сарвера», что-то вроде виночерпия и начальника пиршества. Низенький, щупленький, с закругленной бородкой, он с проворством одесского кельнера расставляет на трех длинных столах свадебное угощение (посуда — его, она входит в стоимость услуг): графины с вином, пузатенькие графинчики с водочкой, граненые бокалы, большие — для мужчин, малые — для женщин, «ваньки-встаньки» — для детей. Перед каждым гостем прибор и тарелка. На тарелке — «лейках» кусочки тортов, разных сортов штрудель. Начинается свадебное пиршество.
Пока «сарверки» под командой Берла разносят яства: крепко проперченную фаршированную рыбу, сверкающий золотом бульон, «четверти» курицы, румяные маины с печенкой, пока гости едят, пьют и наслаждаются, направимся в угол зала, где капелла музыкантов готовится к следующему акту свадебного торжества.
Их всего четверо — четверо музыкантов, четверо братьев из одной семьи. Фамилия их Ук: Авреймл Ук, Герш Ук, Занвл Ук и Йосл Ук, последний с бельмом на левом глазу. По профессии они парикмахеры. Музыка — их вторая, подсобная профессия. В оркестре четыре инструмента: скрипка, флейта, труба и барабан со звенящими медными тарелками. Спустя много лет я узнал, что та черная с серебряными накладками дудочка, которую мы называли флейтой, вовсе не флейта, а кларнет, а труба — не просто труба, а корнет-а-пистон.
Дирижирует оркестром Гершл Ук — изящно подстриженный, с черными усиками и бородкой а-ля Буланже. Позади него разместились скрипач с артистической шевелюрой (Авреймл) и трубач — гладко выбритый, с седоватой головой (старший брат Занвл). За ними, у самой стены, кося глазом на снующих около него ребят, устроился Йосл со своим барабаном. Барабан часто служил предметом наших вожделений и покушений — надо было подкрасться к нему, не обнаруживая своего намерения, затем ударом кулака в натянутую кожу вырвать из пуза барабана грохочущее «бам!» и быстро смотаться под громкую брань обескураженного Йосла.
Но что такое барабан со всеми его блестящими тарелками против скрипки? Какой кудесник заложил в эту волшебную коробочку и радость ребенка, и горе матери, смех девушки в летнюю лунную ночь и рыдание над безжизненным телом покойника, свист жаворонка и трели соловья, тоску разлуки, торжество победы?
Ах, скрипка, скрипка! Маленьким мальчиком и я мечтал о тебе. И мое сердечко волновалось и трепетало с мамой, которая отправляет сына в далекую Америку, и скакало в бурной радости от лихого гопака; и мои глаза увлажнялись от скорбной «Кол-Нидре». И я с опасностью для жизни подбирался к конским хвостам, выдергивал их волоски и мастерил себе из конского волоса и разных палочек подобный тебе четырехструнный инструмент на сосновой подставочке. Я прижимал тебя к плечу, склонял к тебе голову, закрывал глаза и водил тонкой палочкой по струнам. Но моя скрипочка не обладала волшебными свойствами и моя палочка не извлекала звуков. У меня ничего не получалось.
Но я заговорился, а в зале уже готовятся к танцам.
Столы убраны, скамейки и стулья сдвинуты к стенам. Оставлен один только стол, за которым молчат жених и невеста и ведут солидную беседу их отцы с почетными гостями (матери заняты свадебными хлопотами). Остальные толпятся, гудят, толкаются, бегают, взбудоражено договариваются с музыкантами.
На свадьбе — кто платит, тому играют, того и танцы танцуют. Молодые щеголи соревнуются из амбиции перед своими девушками и небрежно кидают музыкантам все большие куши, заказывая свой танец.
Молодежь танцует модные танцы — вальс, польку, краковяк, па д’эспан («падэспанец — хорошенький танец»). Гости постарше танцуют «шер» — многопарную старинную кадриль. Вместе с ее исполнителями она кочевала с берегов Тахо и Гвадалквивира во французский Прованс, в Амстердам и Антверпен, во Франкфурт, Фюрт и Майнц, перекочевала в Краков и Варшаву и оттуда была занесена в польские, литовские, румынские и украинские местечки. И вот теперь в Балте кавалеры поочередно выводят чинно своих дам на середину круга, танцуют каждый со всеми участниками кадрили, возвращаясь после каждого оборота к своей даме. Отдельные танцоры позволяют себе па и фигуры, далекие от испанской галантности и французской куртуазии. Но эта лихость и выкрутасы ног веселят танцоров и зрителей.
В промежутках парень дробно отплясывает «казачок», гоняясь вприсядку за своей дамой.
В кругу появляется тройка: Азрил и два парня будут танцевать «Булгар». Посередине — мощный коренник обхватил руками за плечи пристяжных, пристяжные одной рукой обхватили коренника за талию, а другой, свободной, машут в воздухе. Нагнувши головы, тройка пошла грудью вперед, распевая:
Вос мир зенен — зенен мир,
Обер идн зенен мир.
(кем бы мы ни были — мы евреи).
Капелла подхватывает мотив. Тройка, задрав головы пошла пятиться назад. Азрил, заговорщически подмигивая, продолжает:
Вос мир туен — туен мир,
Обер давнен — мусэн мир.
(Что мы делаем — то делаем, но надо молиться).
Кощунственным смехом и топотом насмехается народ над толпой ханжей и лицемеров, а подслеповатый Йосл вплетает в песню-танец хохот медных тарелок.
Навстречу вырвалась вторая тройка. Кларнет свистит, барабан гремит. Пол дрожит. Вот провалится пол, потолок, рухнут стены!…
Но королева танцев на еврейской свадьбе — не казачок, не жок, не болгар и даже не шер. Это фрейлехс. Вы спрашиваете, что такое фрейлехс?
Это буйная хороводная пляска. Это общий восторг веселья в плясе, где каждый волен прыгать, как хочет, где нет никаких правил, где каждый может топотом ног и взмахами рук выразить всю силу своего восторженного настроения. Несутся и стар, и млад, и мелкота: капоты, юбки, потные лица, ноги, ножки, ножищи.
Фрейлехс танцуют от души, для себя, для молодых, для всего народа. Это гульба без водки, опьянение пляской, массовым весельем. Не часто веселье появлялось в сырых и покосившихся шагаловских хижинах. Редкой гостьей была радость в глазах торопливых касриловских обитателей, гонявшихся все 300 дней в году, кроме суббот и праздников, за привередливой дамой — мадам «парнусе».
Фрейлехс был разрядкой, исцелением, средством самоутверждения, столь необходимым для натруженного и обездоленного люда.
ЖЕНСКОЕ ОБРАЗОВАНИЕ. ШКОЛА ТАНИ ЛИПЕЦКЕР. КАНЕЛЬ
Девочки в хедер не ходили, но грамоте их обучали. Считалось необходимым и достаточным, чтобы девочка, в будущем жена своего мужа, обязательно ходившая с ним в синагогу по праздникам, а иногда и по субботам, владела техникой чтения, чтобы разбираться в многочисленных молитвах субботнего «сидура» или праздничного «махзора».
Молитвенники для женщин печатались в известной виленской типографии вдовы и братьев Ромм, снабжавших ими всю Россию. Издавались они большими фолиантами и набирались крупным, жирным шрифтом. Были и изящные издания в тисненых золотом переплетах, хранившиеся в картонных футлярах. Махзоры пользовались оживленным спросом в дни, предшествовавшие осенним праздникам Рошешоне и Йом-Кипур. Не посещать в эти дни синагогу было просто неприлично… Редко понимая содержание молитв, составленных на древне-еврейском языке, женщины, однако, щеголяли своими молитвенниками так же, как шелковыми нарядами и драгоценностями, в которых любили красоваться в дни праздников. Иметь нарядный мазхор считалось признаком хорошего тона.
Настольной книгой для чтения по субботам у женщин в ортодоксальных семьях была известная «Цеено-у-рено» — колоритный пересказ на доступном разговорном языке идиш библейских сказаний, сдобренный изрядной толикой нравоучительных изречений и религиозных сентенций. Моя мама, более молодая и светская, уже не читала «ценурену», как звали ее в быту. Ее больше интересовали современные сентиментальные романы Динезона и Спектора, увлекали повести Менделе Мойхер Сфорима, рассказы Шолом Алейхема и Переца, хотя она хорошо знала и библейские, и талмудические сказания. Но для набожных соседок, чуждавшихся «трефной» литературы, чтение «Цеено-у-рено» было неотъемлемым элементом субботнего отдыха, предметом не меньших наслаждений, чем сладкий субботний цымес. В субботние послеобеденные часы старушки садились куда-нибудь в уголок и медленно, с чувством и волнением перечитывали поэтические сказания из Пятикнижия, эпизоды из жизни святых отцов Авраама, Исаака и Якова и святых матерей Суры, Ривки, Рухл и Леи. Они погружались в мир романтики, отрешенные от кухонно-базарных будней, в мир божественных откровений, в мир познания добра и зла. К чтению они примешивали свои воспоминания о пережитых радостях и горестях и глаза их блистали восторгом или увлажнялись иногда непрошеной слезой.
Жила у нас во дворе старушка Этл. Бездетная, одинокая, вечно сердитая и крикливая, она не любила детей, и мы ее избегали и даже боялись. Когда она появлялась во дворе, сгорбленная, в темном платье, озираясь по сторонам крючковатым носом, она напоминала черную ворону или Бабу Ягу. Жила она на доходы от дачи денег в рост. Одалживая беднякам деньги под залог, она ревниво следила за взносами процентов, которые должники ее приносили по пятницам до обеда. И горе было тому портняжке или сапожнику «шистеруку», который оказывался неаккуратным плательщиком! «Огонь и сера», болячки и погибель сыпались из уст старухи на их несчастные головы. Но вот наступала суббота — и ведьма преображалась. Она надевала шелковое платье, украшала шею цепочкой и пальцы кольцами и, уходя в синагогу, придавала себе вид набожной скромницы и тихони. Вечером, у окна или на веранде, в лучах заходящего солнца, она водила пальцем по строкам своей «ценырены», читая нараспев и причмокивая губами от умиления. Окончив страницу, она слюнявила палец и переворачивала ее, вновь затягивая свой речитатив. В это время можно было, незаметно подкравшись, крикнуть ей в ухо: «А гит шабес, бобе Этл!» Она вздрагивала, огорошенная, поднимала голову, складывала на губах нечто, долженствовавшее изобразить улыбку, и сквозь зубы шепелявила в ответ: «А гут шабеш, Абрашке!».
Девочек учили также письму. Будущая невеста должна была уметь вести переписку с женихом, затем — при надобности — с мужем, с родственниками, с подругами детства. Еврейской грамоте, а затем и русской грамоте девочек обучали не меламеды, а более светские учителя, так называемые «шрайберы». В годы моего детства наряду со шрайберами в городе стали появляться и школы для девочек. В классах за партами молодые учителя и учительницы обучали грамоте, счету, знакомили с начатками географии и истории. Одной из таких школ в нашем городе была «школа для бедных» Тани Липецкер.
Школа была организована дочерью местного богача, учившейся на Высших Женских курсах и посвятившей себя делу воспитания молодого поколения в духе впитанных ею идеалов народoвольчества. Вместе с сестрой она открыла начальную школу для девочек из еврейской бедноты и с присущим в те годы энтузиазмом стала безвозмездно сеять в народе семена «разумного, доброго, вечного». Сестры были не настолько богаты, чтобы долго содержать школу на свои средства. Поэтому они обратились за помощью в Петербургское общество распространения просвещения среди евреев — ОПЕ. Общество охотно откликнулось на призыв сестер и организовало в городе свое отделение, которое взяло на себя попечение о школе. Таня Липецкер стала заведующей школой, но память об учредительнице настолько укоренилась среди населения, что в простонародье она продолжала именоваться «школой для бедных Тани Липецкер».
Общество вербовало своих членов среди местной еврейской интеллигенции и более состоятельных жителей, проявлявших интерес к общественным делам. Членский взнос составлял три рубля в год. Он часто выплачивался помесячно — по 25 копеек в месяц. Делавшие разовые крупные взносы считались почетными членами Общества. Почет выражался в том, что на собраниях они сидели в первом ряду и в печатном годовом отчете числились в отдельном списке. Ежегодно, до начала учебного года общее собрание членов рассматривало отчет за минувший год, утверждало бюджет, учебную программу на предстоящий, выбирало новое правление и ревизионную комиссию.
Со школой Тани Липецкер связано мое «боевое крещение» на общественном поприще. К описанию этого события в моей жизни я и перехожу.
Одной из дискуссионных проблем еврейской жизни в мои юношеские годы была проблема культурного наследства, вопрос о роли в развитии нарождающейся светской литературы и светской школы древнееврейского языка «гебреиш» и разговорно-еврейского языка «идиш». Сторонники национального развития — гебраисты требовали преподавания в школе и гегемонии в литературе древнееврейского языка, как языка многовековой культуры еврейского народа, языка Библии и Талмуда. Разговорный язык «идиш» они третировали как «жаргон», не имеющий ни прошлого, ни будущего. Их противники — идишисты требовали демократизации еврейской культуры и преподавания в школе на доступном народным массам языке, на котором появилась уже большая пресса и литература, в том числе такие корифеи художественного слова, как Менделе Мойхер Сфорим, Шолом Алейхем и И. Л. Перец.
Сестры Липецкер были далеки от еврейских национальных проблем. В своей школе они вели преподавание на русском языке, стараясь через знание русского языка приобщить детей к русской культуре. Но когда школа стала общественной, вокруг нее разгорелась общественная борьба между ассимиляторами, гебраистами и идишистами за влияние, за введение в программу преподавания еврейского языка и литературы. Против ассимиляторов, не пользовавшихся серьезным влиянием в небольших городах и местечках с компактным еврейским населением, гебраисты и идишисты выступали совместно, но между собой они вели ожесточенную партийную борьбу.
Осенью 1916 года мне довелось впервые принять участие в этой борьбе на годичном собрании Балтского отделения ОПЕ. Собрание проходило с исключительной страстностью. Я впервые слушал публичные речи ораторов, стремившихся кто убедительной логикой, кто горячей страстностью, кто красочным словом, остроумием, меткой иронией и шуткой привлечь на сторону своей партии большинство голосов. Наравне со всеми я неистово хлопал одним ораторам, шикал другим. Я был тогда фанатичным гебраистом и воспринимал идишистов как личных врагов.
Пока шло собрание, где-то в сторонке обе партии со списками членов Общества в руках вели предварительный подсчет явившихся на собрание членов, определяя шансы — свои и противника. Тут же давались поручения подручным мальчикам мимолетно слетать за каким-нибудь из членов Общества, на положительный голос которого можно было рассчитывать, и почему-то не явившимся на собрание. Я тоже получал такие ответственные задания. Что есть сил носился я по городу, прибегал, запыхавшись, к обладателю права голоса, старался объяснить ему всю важность его участия в голосовании, сломать лед его индифферентности к общественному делу, зажечь его огнем своего возбуждения, и не уходил, пока не добивался того, что он надевал шляпу, брал палку и отправлялся на собрание. А я уже мчался к другому избирателю, боясь, чтобы он не опоздал к голосованию.
Из всех выступлений меня больше всего взволновала горячая речь учителя И. Канеля. Это был коренастый человек ниже среднего роста с угловатыми движениями и топорной походкой. Приподнятые широкие плечи создавали впечатление горбуна. Беспорядочная и неуемная шевелюра покрывала крупное лицо. Он был очень близорук, и когда он снимал очки, глаза суживались в маленькие щелочки. Одет он был в серый куцый пиджачок, под которым виднелась рубашка не первой свежести. Жил он на скудное жалование школьного учителя и имел пару частных уроков.
Но в этом неуклюжем теле горела большая и страстная любовь к своему народу, его языку и культуре. Он хорошо знал еврейский язык, Библию и Талмуд, однотомное издание которого являлось его настольной книгой. Выходец из литовского местечка, Канель был типичным «литваком» по росту, уму, бедности и упорству в достижении цели. Он учился в ешиботе, затем окончил Виленский учительский институт ОПЕ и попал на работу в школу Т. Липецкер. Его еврейский «литовский» диалект и певучий разговор отличался четкостью произношения, чистотой и изяществом, а лексикон — четкостью и богатством, не в пример простоватому и грубоватому языку наших мест. Когда Канель жил в нашем городе, он плохо владел русской речью, но это не помешало ему уже после Революции поступить на юридический факультет Одесского Института народного хозяйства и получить дополнительную квалификацию юриста. Его настойчивость в достижении цели можно проиллюстрировать еще двумя примерами. В течение многих лет он упорно добивался разрешения на выезд в Палестину, где его чуть ли не десяток лет ждала невеста, получил такое разрешение в тридцатых годах, когда это казалось невероятным, и уехал в Палестину, где продолжал заниматься любимой учительской профессией. С таким же упорством он ухаживал много лет за красивой и жизнерадостной девушкой, имевшей много поклонников, добился ее взаимности и женился на ней уже в возрасте около 40 лет.
Канель принимал активное участие в общественной жизни. Он не был оратором. Когда ему приходилось выступать публично, он всегда волновался. Но волнение его, связанное еще с трудностями в подыскании нужных слов, в которое он вкладывал огромное напряжение воли и силу убеждения, производило на слушателей ошеломляющее впечатление. Помню, как Канель взял слово на годичном собрании ОПЕ в защиту своего предмета. Говорил он недолго. Вышел бледный, взъерошенный. Капельки пота покрыли лоб. Перебирая слова, он жестами старался восполнить содержание речи. Собрание велось на русском языке, а он не выговаривал звука «Ы», заменяя его звуком «И». Но его исковерканная неправильным произношением речь отличалась особенной проникновенностью и властностью. Бледность лица сменилась горячностью. Устремленные в аудиторию жесты приковывали к себе. От пальцев словно исходили гипнотические или электрические заряды. Я пережил тогда дрожь восторга от ораторской речи, которая переполняет слушателя, подавляет его, подчиняет воле оратора, вожака, владыки. Вы готовы немедленно, на рассуждая, подняться и следовать за вожаком, выполнять его призывы и указания.
Нечасто жизнь дарует такое наслаждение. Пожалуй, только дважды в жизни мне пришлось пережить что-то подобное от ораторской речи. Но то были речи прославленных ораторов, а не маленького, невзрачного на вид местечкового учителя.
Канель закончил свою речь словами, которые и теперь звучат в моих ушах: «Ми сделали попитку. Ми прави, ми победим!» Гром аплодисментов перекрыл слова, потряс зал. Кругом кричали, хлопали, ревели от восторга, от радости предвкушаемой победы.
Канель оказался прав. Большинство собрания отдало голоса за нас. Мы торжествовали победу.
(Окончание в следующем номере)
| Программы Общественной организации "Общинный дом еврейских знаний "МОРИЯ" осуществляются при содействии Еврейского распределительного комитета "Джойнт" и еврейской общины г.Балтимор (США). |