В настоящей публикации представлены письма из Гулага одесского еврейского писателя Ирмы Хаймовича Друкера. Эти письма хранятся в собрании Одесского литературного музея с 1989 года и являются частью архива писателя.
Писательские архивы включают, как правило, разноплановый материал, состоящий из личных библиотек, семейных архивов и документов. Особую же ценность представляют рукописи писателей, фотодокументы и творческая переписка.
Не всегда писательские архивы поступают в музей в полном объеме: одна его часть остается в семье, а какие-то документы иногда передаются в государственные архивы. Такая рассредоточенность писательского архива в разных местах хранения зачастую не дает четкой картины всего объема и не исключает погрешностей при его изучении. А это, в свою очередь, не позволяет получить полную информацию о творчестве писателя.
При изучении того или иного писательского архива следует иметь в виду, что большая его часть, как правило, передается в музей родственниками писателя после его смерти, что влечет за собой еще одну проблему — невозможность полной атрибутации материалов. Как-то: точная датировка написания произведения, если оно не было опубликовано, например — рукописи автора, расшифровка записных книжек и фотографий, если они не надписаны и т. д. В данном случае эта проблема четко обозначена в изучении эпистолярного наследия Ирмы Друкера.
Однако особая проблема возникает при изучении архивов еврейских писателей, писавших на языке идиш, к которым относится и творчество Ирмы Друкера.
Для того, чтобы расшифровать и описать содержание архива писателя и расставить нужные акценты, любому исследователю необходимо знать о жизненном и творческом пути автора. А так как, в данном случае, речь пойдет о части архива Ирмы Друкера, стоит вкратце рассказать об этом писателе.
Имя Ирмы Друкера впервые появилось в еврейской литературе в 1926 году, когда он опубликовал в киевской газете “Дер штерн” свой первый очерк. В это время он жил в Киеве, где учился в вокальной студии и посещал литературный кружок. Именно тогда родилось увлечение журналистикой. В разных газетах и журналах он печатал репортажи о том, что его больше всего интересовало — о музыкальной и литературной жизни Киева.
Родился Ирма Хаймович Друкер 15 апреля 1906 года в городе Чернобыле Киевской области. Он рос в бедной религиозной семье, рано лишился матери — она умерла в 1919 году, когда мальчику было 12 лет. Отец Ирмы преподавал в хедере и был хазаном /кантором/ в синагоге. Погиб он в первые месяцы войны, когда в город вошли фашистские оккупанты.
Возможно от отца, который запомнился мальчику грустными песнями и нежной лаской, Ирме достался прекрасный тенор. В 1923 году он поступил в Киевскую музыкальную школу на вокальное отделение. Однако его увлекала не только музыка, много времени он отдает изучению мировой литературы. В конечном итоге, увлечение литературой стало настолько серьезным, что в 1929 году Друкер приезжает в Одессу и поступает в педагогический техникум, по окончании которого становится заведующим литературной частью Одесского еврейского театра. А спустя некоторое время переходит в газету “Дер Одессер Арбейтер” — заведующим отделом литературы.
С этого момента и начинается осознанный путь в литературу. Хотя еще в 1929 году у него выходит небольшая повесть на идиш — “В степи”, о евреях-переселенцах в херсонских степях. В это же время он публикует несколько новелл о Менделе Мойхер-Сфориме и занимается исследованием творчества Шолом-Алейхема. В 1939 году отдельными изданиями на идиш выходят его эссе “Шолом-Алейхем”, “Наш учитель Менделе” и “Критические этюды”. Одновременно с литературоведческой деятельностью он работает над первой частью романа “Музыканты”. Книга вышла на идиш в 1940 году и тогда же была переведена на русский язык.
Работа над второй частью романа растянулась почти на 15 лет: началась Великая Отечественная война. Друкер, призванный в армию, работает внештатным корреспондентом дивизионной газеты. А потом его жизнь, как и жизнь многих других представителей еврейской культуры, была исковеркана сфабрикованными делами в период печально известной борьбы с космополитизмом. Он был арестован 13 мая 1950 года и, спустя год, пережив угрозы и истязания, во время которых заставляли оговаривать себя и других, был приговорен к 15 годам лишения свободы. В 1956 году Ирма Друкер возвращается в Одессу, где остались его жена и дочь. И почти сразу, несмотря на инвалидность — память не о войне, а о сталинских спецлагерях, — включается в творческую работу. С 1961 года он активный корреспондент журнала “Советиш Геймланд”. А в 1964 году выходит в свет вторая часть романа “Музыканты”. В 1981 году в журнале “Советиш Геймланд” публикуется его последнее произведение — роман “Михоэл Гузиков”. Спустя год Ирма Друкер умер.
Каждое из перечисленных произведений посвящено историческим личностям, оставившим в истории еврейской культуры яркий, немеркнущий след — будь-то литература или музыка. О каждом из них и о том, как Друкер приходил к теме того или иного произведения можно рассказывать много. Но речь не об этом, а о тех материалах, которые накапливались в архиве писателя в процессе работы над той или иной книгой. О материалах, которые до сих пор ждут своей публикации. И первым шагом в этом направлении как раз и будет публикация писем из его архива.
Архив Ирмы Друкера был передан музею вдовой писателя Вальман Элькой Давидовной в декабре 1989 года, перед эмиграцией. Его основу составляют записные книжки писателя как фабричного изготовления, так и самодельные: составленные из тетрадных листов и прошитые нитками. Записных книжек более 80-ти и всего 10 из них — на русском языке. Узнать содержание блокнотов на языке идиш нам до сих пор не удалось. В этом и заключается самая главная проблема в изучении творческого наследия писателя. Единственное, что возможно было сделать — это провести аналогию с русскоязычными записями. Из чего можно сделать вывод: в записные книжки Друкер записывал интересующие его факты и высказывания. Это предположение подтверждают и воспоминания его жены, приведенные в книге И. Дузя “Сквозь тернии Гулага” (Одесса, 1993 г., с. 99): ”...В любой беседе с человеком, пусть даже не близким кровно, он находил то, что привлекало. Все это ложилось в тайники его памяти, чтобы затем лечь в дневники и произведения”.
Помимо записных книжек в архиве содержатся газетные и журнальные вырезки, а также отдельные рукописные и машинописные листы. Их немного, но процент соотношения текстов на идиш и на русском языке примерно такой же, как и в записных книжках. Частично материалы скомпонованы по тематическому принципу: рецензии на книги, газетные и журнальные публикации, юбилейные поздравления и т.д. Но содержание той или иной публикации на идиш остается неизвестным.
Следует добавить, что в период создания музейной экспозиции Ирма Друкер подарил музею некоторые материалы из своего архива. Вполне объяснимо, что большая часть этих экспонатов на русском языке, за исключением нескольких изданий на идиш. Расшифровку каждого из них сделал сам автор. Поэтому, материалы, поступившие тогда в музей — атрибутированы.
Необходимо отметить и еще один момент, касающийся пополнения архива писателя. В 1998 году, работая в архиве КГБ по программе “Реабилитированная история” и изучая следственное дело, по которому проходили все одесские еврейские писатели в 1950-1951 годах, я получила копии обвинительного заключения и приговора. Таким образом, сегодня есть возможность не только документально проиллюстрировать этот трагический отрезок жизни, но и приобщить к архиву писателя новые материалы.
Ниже публикуются письма Ирмы Друкера из Гулага в Одессу. Основной особенностью его эпистолярного наследия, находящего в Одесском литературном музее, является то, что писем, как таковых нет. То есть, писем в их привычном виде: конверт и само письмо на листке бумаги. А есть блокнот, в котором рукой писателя написано: И. Друкер “Письма издалека, близким”. Кстати, это один из немногочисленных блокнотов с записями на русском языке.
Сегодня мы можем только предполагать, когда эти письма были записаны в блокнот. Либо это черновики писем, которые автор составлял в Гулаге, либо же –их отредактированный вариант, внесенный в блокнот уже по его возвращении из заключения.
То, что это не все письма Друкера из Гулага, видно по содержанию самого блокнота. На это указывает несколько аспектов. Во-первых: первое письмо датировано октябрем 1954 года, хотя известно, что переписка была разрешена после смерти Сталина в марте 1953 года. Во-вторых: в блокноте отсутствует определенное количество страниц как в начале, так в середине и в конце. И в третьих: в книге И. Дузя “Сквозь тернии Гулага” приведены фрагменты не только этих писем, а и тех, которых в блокноте нет.
Известно, что работая над этой книгой, Иван Дузь общался с родственниками репрессированных писателей и, возможно, тогда ему повезло ознакомиться с оригиналами писем. В личном же архиве Ирмы Друкера, переданном в музей его вдовой, не было ни одного оригинала. Кстати, в книге Дузя присутствуют некоторые неточности. В частности, в главе об Ирме Друкере “Рождение песни” фамилия его жены названа как Вайнерман. На самом же деле ее фамилия Вальман.
Прежде, чем читатель обратится к письмам Друкера, следует внести некоторые пояснения. Помимо основных адресатов — жены Эльки и дочери Симы, есть письмо на имя некоего Дровосека с инициалами в скобках Н.З. Судя по содержанию, можно предположить, что письмо адресовано также репрессированному и заключенному в спецлагерь знакомому Друкера.
Кроме того, в письмах упоминаются родственники Друкера, в том числе и его брат Борис. Возможно, речь идет о двоюродном брате Ирмы Хаимовича — Борисе Ефимовиче Друкере, который в годы ссылки Ирмы Друкера преподавал русский язык и литературу в школе. О нем в свое время написал рассказ “Учителю русского” его бывший ученик, а сейчас известный писатель Михаил Жванецкий. В этом же рассказе идет речь и об Ирме Друкере: “Борис Ефимович Друккер! [так пишет фамилию учителя Михаил Жванецкий — Л.М.] Его брат, литературный критик, был арестован в 48-м или в 47-м. Мы это знали…” [арестован в мае 1950 года — Л.М.]. Здесь же, давая характеристику своему учителю, Михаил Жванецкий пишет: “Борис Ефимович Друккер, говорящий со страшным акцентом, преподаватель русского языка и литературы в старших классах…” [имеется в виду идишистский акцент — Л.М.].
Эта цитата приведена для того, чтобы обратить внимание читателя на язык писем Ирмы Друкера. Все те несоответствия с русским правописанием, которые внимательный читатель заметит в его письмах, также объясняются тем, что его родным языком был идиш. Кроме того, в текстах явно звучит одесская речь, в оборотах которой заметны так называемые одессизмы.
В связи с тем, что настоящие письма вводятся в научный оборот впервые, они публикуются с сохранением особенностей правописания автора. Единственные исправления, внесенные в тексты, относятся к явным опискам. При подготовке к печати данного материала мною не фиксировались отдельные зачеркнутые слова, за исключением больших фрагментов, а также пометки на полях и пометки автора в самом тексте.
Дорогая Симусенька!
У нас уже зима, холодно. И вдруг твое письмо, твое нежное слово любви ко мне. Говорят, что роза зимы — огонь, но нет более вечно сияющего и греющего, как искренное слово любви.
Слово твое для меня не просто звук души, а возбудитель образов. За каждым твоим словом стоят перед моими глазами яркие незабываемые видения…
Мне судьбой не дана великая радость, священной лаской лелеять юность твою, следить за первыми пометками ума твоего и ловить порыв твоих мечтаний. И я восстанавливаю и останавливаю каждый пройденный шаг и внутренним зрением вижу тебя, моя ненаглядная!
Твой первый выезд в свет. И я вижу, как ты расстаешься с мамой, с подругами, с Одессой. И вместе с тобой переживаю твои первые радости встречи.
Я вижу носильщика нагруженным привезенными тобой подарками, а тебя, шагающей переполненной обогащенным миром, новыми впечатлениями, познаниями, чувствами и мыслями. Перед моими глазами мчится “Победа”, в которой ты возвращаешься домой. Сердце мое опережает машину и не перестает повторять: семафоры открывайтесь! Эй, люди, дайте дорогу! Симусенька моя выезжает в жизнь!..
Скоро праздник. А вы все ведь знаете, как горячо и восторженно я любил праздничное во всем и во всех. Праздники это неустанное стремление человека превзойти себя. Это такой день, когда человек не может жить без поэзии, без музыки, без друзей, без света, без радости. Будем надеяться, что раньше или позже придет тот желанный день, когда праздник будет не только на нашей улице, но и в нашем доме!
Дорогая моя Симусенька! Ты пишешь, что мама поседела, но не постарела. Такое же чудо совершилось и со мной. Я по-прежнему люблю жизнь, несмотря на то, что жизнь подносила к моим губам и принуждала испробовать многое из ее смертельных ядов. На дальнем севере меня еще больше тянет к солнцу, чем на юге. Я по-прежнему люблю все молодое, живое, восходящее. Как видно, прелесть весны еще больше познается осенью…
Читая и перечитывая многих книг, я больше чем когда-либо восхищаюсь гениальным старцем земли русской, вечно молодым, писателем в мировой литературе, Л.Н. Толстым. Это он в своих бессмертных произведениях показал, что прекрасное разлито всюду, даже в смерти. Это он не знал границу между прозой и поэзией, это он художественно раскрыл тайну, что древо жизни зелено всегда.
Мой самый сердечный привет и самые горячие поцелуи той, которая седеет и не стареет…
Мой братский привет братьям и сестрам, новому персонажу входящим в наш семейный роман. Пора и мне, как одному из старого персонажа, опять появиться на страницах этого романа. Новенькие меня не знают, а старенькие могут еще позабыть, так что надо спешить. Я спешу, но где-то почему-то не спешат. Чемодан не движется с места. Я жду. А ждать — горчайшая из мук. Но чем мучительнее ожидание, тем сильнее внутреннее движение вперед к вам! К вам!
Деньги как всегда не любят меня, разными путями они обходят меня, лишь бы не попасть в мои руки.
Еще раз и еще раз пожелаю тебе, чтобы у тебя было всегда и всюду светло, радостно, празднично. С праздником!
Папа
5/Х-54
Колыма (Белова)
Дорогая моя Эмилька!
В твоем письме за 5-го января раздается какая-то трогательная симфония жизни — женятся, рождаются, растет новое поколение, умирают, уходят и возвращаются к жизни, радуются, плачут. Больно было узнать о смерти мадам Шейман. Она была умная женщина и очень была жадна до жизни. Но лепет Мишеньки и Сашеньки сильнее смерти. Детский лепет коверкающий слова, какая музыка может сравниться с ним. Я не знаю более нежных, более волнующих незабываемых слов и музыкальных тактов, как первое слово, как первые такты нашей Симусеньки — та-та-та. Помнишь, как я гордился, помнишь, как ты ревновала, почему та-та-та, а не ма-ма-ма. Это детское связное первое слово Симусеньки стало лейтмотивом моей жизни. В самые трудные минуты, когда все паруса надежды опущены, я поднимаюсь под тактом та-та-та и шагаю вперед навстречу новым надеждам.
Как быстро время летит… Длинными и бесконечными, как видно бывают только горестные дни и бессонные ночи. Как недавно мы все молоды были, а сейчас, дети стали отцами, а отцы дедами.
Привет славному отцу Семе, которого до сих пор не могу называть иначе, как Семинька. Поздравляю Бориса, которого так же не могу назвать иначе, как Боринька.
Борис, Боринька! Горько! Горько!.. Пусть поцелуи любви, счастья и радости сопровождают тебя всю жизнь.
Я очень рад за тех, которые вышли с заколдованного круга и могут поплакать от всей души. Это оттаивающая боль разливается слезами. Волны воспоминаний приносят и уносят все мутное и смутное и орошают сердца для новых восходов жизни.
В ожиданиях и надеждах ртуть души моей быстро поднимается и падает. Падает часто ниже определенной точки и все замерзает и сковывается в тисках льдины. И вдруг, снова луч света засияет, и снова надежда, и снова помогаю самому себе внушением веры, что правда, как солнце прорвется через облака и мы будем озарены ее светом.
Привет братьям и сестрам, женихам, отцам, дедушкам, бабушкам и внукам. Особый привет Витусеньке, которая мое имя назвала среди первых имен и среди первых ее слов. Пусть Мишенька и Сашенька учатся у нее.
Передай Симусеньке, что я постоянно читаю ее ненаписанные письма, что ко мне доходят ее безмолвные монологи любви ко мне.
Будь здорова и бодрой духом. Обнимаю и целую горячо. Твой до последнего вздоха.
Ирма
7/П-55
Колыма (Белова).
Дорогие мои!
Письмо за 24-го февраля я получил. Получили ли вы мои письма?
Вас интересует жизнь моя. “Я мыслю, значит, я живу”. Я люблю, значит, стоит жить и ждать от щедрот жизни единственного, самого дорогого дара, скорей быть вместе с вами.
О здоровье? Хвастаться нет чем. Мне кажется, что от Толстого до Уютной было бы мне сейчас трудновато шагать пешком. Но нет, если я был бы на Толстого, я бы мог преодолеть любую даль, ибо если я болею, то это только потому, что я не на Толстого.
Больные, как известно, любят беспрерывно говорить о своих болезнях. Вы наверно помните героиню романа Мопассана “Жизнь”, баронессу Аделаиду, которая дрожала своей болезнью — “моя гипертрофия”.
О “своей гипертрофии” она толковала постоянно, по любому поводу, словно этот недуг присущ был ей одной и являлся ее собственностью, как некая редкость недоступная другим людям.
Я даже знаю таких больных, которые все в мире простят, только не простят то, если вы им скажете, что они не опасно больны, что они выглядят не плохо. Я был бы очень рад, если бы кто-нибудь хоть ради приличия сказал, что я не плохо выгляжу, но таких пока не находятся. Может быть именно потому, что я больной, что сердце и мозг открыты у меня перед всякими неожиданностями, я избегаю черных мыслей, которые ведут вниз, как лестницы в погреб. Ничего, что сердце разбито. Разбитое сердце, как разбитое зеркало не слепнет, а наоборот, отражает, умножает и повторяет в своих осколках десятки и сто раз лишь одно, дорогое близкое чувство, светлую мысль.
О перспективах? Как я могу говорить о перспективах, когда я, как философы говорят, “вещь в себе”, т.е. объект вне моего сознания и вне моего желания.
Об этом вам может быть виднее, чем мне. Восточная пословица говорит: “начало веревки влечет за собой конец ее”. Я верю, что веревка страданий скоро закончится, что она вынесет и пронесет меня благополучно по всем скалам и обрывам, и я вернусь к вам.
Скоро май. Скоро праздник, великий праздник природы и человека, праздник возрождения, расцвета любви и свободы. Повсюду зеленый цвет, цвет надежды. Каждый луч солнца, каждая травинка ободряют, зовут к жизни и поздравляют с праздником!
Привет и самые лучшие мои пожелания всем близким и дорогим, всем тем, которые меня ждут и переходят порог нашего дома.
Пишите! Если бы вы знали, как я стосковался по миру, по жизни, по ласке, вы бы писали каждый день! Побольше радостных вестей, побольше майское, праздничное. С праздником!
Папа
[дата исправлена: либо 15/П-55, либо 27/П-55 — Л.М.]
Колыма (Белова)
Дорогая Симусенька!
В Одессе весна. Разносится музыка небес и земли… Солнце все выше и выше поднимается, сияет, греет и радует. Ты дитя весны, ты родилась в апреле. С того дня не расстаюсь с апрелем, как не расстаюсь с отцовским благословением, которое я шлю сейчас тебе ко дню твоего рождения.
Когда мы расстались, тебе было 14 лет, а сейчас ты вступаешь в 19-й год твоей жизни, и я вижу твое лицо в лицах… Гениальный портретист, природа, никогда не бросает своей кисти, все добавляет, изменяет, углубляет. Набросанные штрихи получают каждый раз свою новую измененную форму, в которой раскрывается внутренний мир. В бесчисленном множестве характеристических черт наружности, каждый день, каждый месяц и год, каждое переживание, оставляют свои следы. Люди любовно выращивающие деревья говорят, что когда проводят даже легкую черту на коре молодого деревца, эта черта превращается в трещину, когда дерево вырастает. Да, лицо это итог пережитого…
Сколько у тебя изменений и обновлений, какие переходы! А я, как 18 лет тому назад, когда ты делала первые шаги, стою с протянутыми благословляющими руками, трепещущим сердцем и зорким глазом, ибо я знаю, что жизненный путь, это не прогулка, не аллея цветов.
Узловая станция юности, самая большая в человеческой жизни. Как много дорог! Какую выбрать, по какой пойти, какая поведет и приведет к намеченной цели, названная на всех языках мира самым очаровательным, самым содержательным волнующим словом, — счастье!
Пусть же моя отцовская любовь всюду тебе светит маяком, остерегающим от крутых каменистых, скользких и болотистых мест, выводившим с туманных покров и полос миражей, где синяя птица несется и поднимается все выше и выше в голубом ничто и мишурная пыль ее крыльев ослепляет.
Счастье часто разбросано, как золото в песке, которого мы не замечаем. Как часто мы выпускаем то, что в наших руках, проходим равнодушно мимо того, что нам дано было. Как часто мы находимся в положении мифологического героя Тантала, который, стоя по горло в воде, не мог зачерпнуть ее и напиться, видя вблизи себя плоды — не мог их сорвать. Высшим счастьем было бы сейчас для меня, для тебя, для матери, для всех наших близких, чтобы мучительная разлука закончилась и чтобы мы все были вместе. А когда мы были вместе, это было так реально, что мы не замечали.
Сима! Это имя для меня вне синонима, вне сравнений. Это имя отдает эхом неугасаемой любви к моей матери, оно связано всеми кровными нитями жизни и любви именем твоей матери, моей дорогой Эльки. Я не могу думать о тебе и о ней отдельно. Ты и она для меня одно…
В день твоего рождения охватываю взором все твои пройденные шаги, перечитываю еще раз твою молодую жизнь, все неудержимое, неповторимое, хранящееся в моей памяти.
Я помню твой первый спор и разлад с мамой. Ты прожила всего десять дней на белом свете и сразу же поставила гамлетовский вопрос: “Быть или не быть”. Ты рыдала, кричала и рвалась в мир иной. А мама говорила, нет, не пущу, “жизнь хороша и жить хорошо”, ты будешь жить! Сколько горьких слез мама проливала и сколько горьких лекарств вливала в тебя. По несколько раз в день она бегала с тобой к доктору Желковскому, по ночам, ни на минуту не закрывала глаз и не отходила от твоей кроватки. Мама победила смерть, она спасла тебя для жизни.
Война. Страшные бомбежки. А ты тогда уже дорожила жизнью. Ты плакала и кричала — боюсь! Маменька боюсь!.. А мама никому не доверяет тебя, ты все время у нее на руках, вместе с ней, как ее дыхание, как ее сердце, как ее любовь к тебе. Страшная незабываемая ночь в Запорожье. Город охвачен пламенем. Небо разрывается, смертный ливень осколок, земля вздрагивает. Люди растерялись, потеряли друг друга. Душераздирающие крики, переклички имен, и как пароль дающий право на жизнь беспрерывно повторялось самое знакомое, самое дорогое слово — мама! мама! А мама шевствует с тобой навстречу всех опасностей, она укутала тебя в своем пальто, как птица покрывающая крыльями своего птенца. Казалось, что ты вся вошла в нее. Кругом так страшно, а мама успокаивает тебя, не бойся, скоро перестанет, скоро будет хорошо…
Кругом смерть, а мама гордо героически шевствует с тобой, как бы доказывая, что любовь сильнее смерти. И с того дня суждено было ей, не выпускать тебя с ее рук. Она раньше времени постарела, чтобы ты молодела, она раньше времени поседела, чтобы ее седина осветила тебе жизненный путь. Я обо всем этом сейчас вспомнил, чтобы ты это никогда не забыла. Мой поклон ей, нашей дорогой мамуленьке, мое большое отцовское спасибо ей за тебя…
Обнимаю и целую ее горячо всей любовью моей души.
Привет и мои лучшие пожелания твоим подругам, твоим друзьям, всем близким и дорогим, которые соберутся 12-го апреля в наш дом отметить твой день рождения.
Будь счастлива! Живи так, чтобы мама и я могли гордиться, какая у нас славная дочь. Как много хочется тебе еще сказать… Но пусть мои горячие поцелуи доскажут тебе то, что не мог выразить словами.
Папа
P.S. Твое долгожданное письмо получил. Я очень рад, что у тебя есть любимые писатели и любимые книги. Но, о литературе, о писателях поговорим в следующий раз. Поздравляю с отличными отметками. Желаю, чтобы все экзамены твоей жизни были всегда только на отлично.
18/Ш — 55
Колыма (Белова)
Дорогой мой дровосек! (Н.З.)
Твою открытку я получил. Как видишь, в горестные дни моей жизни мне суждено быть с Натанами. А Натаны считаются мудрыми и добрыми. Если не все Натаны, то один мудрый Натан, как известно, был на свете. И надо полагать, что и сейчас свет не без мудрого и доброго Натана, а может быть и Натанами.
Я никогда не забуду твое искренное волнение, когда я начал свою гипертоническую карьеру и чуть не ушел туда, где получают самый безжалостный срок — вечность.
Натан первый никак не верит и не может себе представить, что я виртуозно владел пилой, как ты калуном, что каждый из нас был великолепен в своем жанре.
О, боже мой! Сколько дров мы нарезали и накололи, этого хватило бы, чтобы сжечь все мировое зло и все человеческие страдания.
Я помню, как твоя потухшая опустевшая трубка в твоих безнадежно опустившихся губах посвистывала о своем былом горьком махорочном счастье, как жаждала она огонька, дыму.
Я помню, как восторженно мы носили остатки каши и хлеба, чтобы накормить тех, которых невозможно было накормить.
Мы расставались, встретились и опять расставались, к сожалению надолго… Когда же мы встретимся у берегов Днепра или Черного моря? Твой неиссякаемый оптимизм ободряет меня и сейчас. Я верю, что встретимся! Жму крепко твою руку.
Твой Еремей.
22/У-55
(Белова)
Дорогие мои!
В вечной мерзлоте я оставил четыре года тоски, волнующих чувств, беспокойных мыслей, минуты восходящих надежд, часы и дни отчаяний и много бессонных ночей.
И вот наконец цепь сопок и гор прорвана, открылась дорога… Машина мчится, еду в Магадан. Все, что встречается по пути, для меня ново, как бы впервые это увидел. [Следующее предложение вставлено — Л.М.] Я восхищаюсь и хочу чтобы все восхищались со мной. Но все смеються надо мной, — И.Х. что с вами, вы как ребенок…
[Далее зачеркнуто до слов “Дети идут в школу…” — Л.М.] Утка, петух, козочка, — радостно извещаю.
Теленок, это теленок, — восторженно делаю свое открытие.
Вы заметили через окно, комната, стулья, стол, старушка вяжет чулки.
Вот человек с портфелем!
Смотрите, женщины, красиво одетые женщины, как в городе!
Дети идут в школу, дети играются, весело кричат — па-па! — ма-ма!
Я хочу выразить мое восхищение, мою любовь и задыхаюсь, слова стали непослушными. А все смеются надо мной, Ирма Хаимович, что с вами, вы как ребенок…
Магадан. Знакомые, бывшие однокашники, встречи, встречи… Пасмурные дни и пасмурные воспоминания. Одно желание, одна мечта, скорей переехать Охотское море. Море удалило нас от родных, море должно сблизить с ними.
”Минск” нас привез, “Ташкент” нас увозит. Мы затерялись в огромных просторах “Ташкента”, а “Ташкент” такой маленький, такой затерянный, такой одинокий в беспредельных широких и глубоких водах. Ему страшно и он все скорей к берегу…
Качает… Голова тяжелеет. Сердце на всех парусах носится к берегу Черного моря, а “Ташкент” мчится совсем к другим берегам…
Совгавань. За далью даль… начинаются неимоверные просторы суши — Дальний Восток!…
Насколько приблизились к родным? Но как бы не считали, еще далеко, очень далеко!..
Старт. Я мечтаю о счастливом финише!..
Антон Павлович Чехов жаловался, что “в Ялте даже бациллы спят”, а на Старте мошкаря действует беспрерывно.
Но что укусы мошкаря, когда кругом красивая тайга, когда цветы пьянят тебя своим запахом, а птицы восхищают своим пением.
Вместе с деревьями, цветами и птицами вернулись ко мне стаи стихов, строф и строчек о природе, о вечной красоте, о жизни.
В одной с первых ночей на Старте я был разбужен пением птицы. Может быть, это соловей сверх программы, вне его гастрольной времени решил потревожить сердца тех, которые его так давно не слышали? А может быть, это была другая какая-то талантливая птица?
Пение было искренное, прелестное, успокаивающее. Под трелями птичей песни я шагал по степям, по садам, по лесам, по полям, баштанам и огородам. Побывал в Чернобыле, Киеве, Одессе, Новожитомире и на Херсонщине. В этой теплой, светлой и тихой ночи, как всегда был чуден Днепр, мил Припять и невыразимо величественно Черное море!..
Я был у вас, вместе с вами. Спокойной ночи!
Папа
30/УП-55
Старт
Дорогая моя Симусенька!
Я помню, в тот роковой день, когда я ушел в изгнание и стал видеть тебя только в воображении, у меня было отвращение к еде, не мог открывать книгу. Внутри меня перевернулись и разрушились все миры великих произведений, в которых я жил. Но скоро жизнь взяла свое… Из руин разрушенных миров я усердно начал восстанавливать мир надежд. Книга опять раскрывалась передо мной, стала для меня более необходимой, чем раньше.
Мучительно долго продолжалась моя оторванность от земли и неба. Больше года я через “глазок” вынужден был видеть, не видеть, а представлять себе мир. Природа выделялась мне самым скудным пайком, несколькими метрами неба и несколькими случайно заблудившимися солнечными лучами. “Я за желтого зайца отдал тогда бы все на свете” (Маяковский — “Юношей”).
А потом, в течение четырех лет я никак не мог мириться и сжиться с дальним севером. Меня даже не могли завлекать и приблизить его сияние, его белые ночи.
Дальний север со всей своей суровостью напоминал мне во всем, что самое близкое, далеко, очень далеко от меня, что я вырван с той земли, где родился, рос и жил.
”Колыма, — говорится в песне, — чудесная планета, двенадцать месяцев зимы, а остальное лето”.
Это конечно гиперболизовано, но не так далеко от правды. Богатая золотом Колымская земля не согрета солнцем, проклята вечной мерзлотой, не родит хлеба.
На Колыме птицы не пьют росу из земных листьев и плоды не падают с ветвей отягощенных.
На Дальнем Востоке я почувствовал близкое, старо знакомое небо, земля забила мне в нос пахучими родными травами, и мне казалось, что я на многое приблизился к тебе, к дорогой мамуленьке, к братьям и сестрам, к всем родным и дорогим южанам.
После ненастных дождливых дней на Старте, наступил чудесный вечер, один из тех вечеров, для которых нет слов даже в Одессе, даже там, где дни и ночи проходят на пальмовом фоне. Невидимый пейзажист-чародей, восхищал нечеловеческими палитрами. В эти минуты я верил в мифологии народов, для которых небо существует в множественном числе. Да, на одном небе невозможно было создать такие широкие полотна, вышивать столь бесчисленных тончайших узоров, заиграть на клавишах самых разноцветных красок.
Был теплый, тихий вечер, воздух, напоенный ароматом трав, деревьев, был чист и прозрачен. Тайга кругом торжественно молчала и восхищалась чудесами высот.
Настала ночь. Волшебная кисть заходящего солнца была передана восходящей луне, и в таинственном блеске началась игра света и тени. Грохот пролетающих стальных птиц, этих реальных легенд нашего века, не могли заглушить неслышанных шагов невидимого Оле-Лук-Ойеа, который всюду здесь шествовал и, как усыпавших детей, с закрытыми глазами всех уносил в мир чудес…
В такую ночь молчат или поют… По радио был дан ночной концерт, пел Федор Иванович Шаляпин. Нет, он не пел, он соревновался с невидимым пейзажистом-чародеем, с Оле-Лук-Ойеом.
Сила баса в низах, в глубинах, в де-бруфунди, и бас Шаляпина сверхестественно поднимается в высотах, заходит в фальцете. “Широка и глубока” гремит его форто, а его пянисимо, как скрипка страдивариуса в руках виртуоза.
“Из слова, — говорит В. Гюго, — родится разум, из пения — свет”. У Шаляпина разум и свет, как гром и молния. Шаляпин пел свою любимую арию о своем любимом герое, о печальном рыцаре Дон-Кихоте.
Нет, Дон-Кихот не смешон, он честный, чистый, гуманный, почти святой — защищает, оправдывает, освещает и утверждает каждый звук, каждая выразительная интонация. И каждый этот нежный сочувствующий звук музыкального мыслителя врывается и падает, как пощечина в лицо тех, для которых Дон-Кихот посмешище, забава. Шаляпин им говорит: “вы не достойны быть даже в его латах”.
Шаляпин поет! Он поет не только о Дон-Кихоте, который был, и о дон-кихотизме, который есть и будет в разные времена у разных по-разному.
Ария перекликается с великой элегией Бальзака об утраченных иллюзиях — дуэт двух гениев.
Ночной концерт продолжается. “Куда, куда вы удалились”, заменяет Шаляпина Леонид Витальевич Собинов.
В серебристой ночи разносится крик души “серебряного горла”. Два лучшие непревзойденные тенора мира, Карузо и Собинов. И мир назвал Карузо “золотое горло”, а Собинова — “серебряное”.
Певец печали оплакивает восход молодости Ленского, воспламеняющий в огнях заката, который не оставит ни одной искорки для восхода завтрашнего дня.
Нежный, тончайший ювелирный голос Собинова вонзается глубоко в сердце блеском острого ножа.
Я имел счастье, видеть и слышать живого Собинова! Это было тридцать три года тому назад. Первый день моего приезда в Киев. По улицам города афиши — Собинов! Собинов!
У меня было тогда переполненное сердце романтикой, мечтами, иллюзиями, и очень тонкий карман, всего два рубля высчитанные на первые две недели, пока я не найду работу.
Ломая преграды всех расчетов, я купил билет за 50 копеек. На следующий день остался у меня один рубль, но зато, я еще раз послушал Собинова. А потом долгое время, в течение сезона я экономил и отказал себе во многом, но не было такого случая, чтоб я пропустил выступление гениального певца.
Все было тогда впереди. Весь мир я видел в розовом свете. А Собинов предвещал, что мечты удаляются, что день грядущий может приготовить такое, что сам сатана не мог бы придумать. Я горько плакал, но плакал тогда за Ленского, за угасший рассвет “печальной жизни бурной”, и был уверен в том, что день грядущий готовит для меня только хорошее, только радостное, только светлое…
Минор достиг свой высший предел, и этим он породил свой мажор… Как бы не было, и у меня были светлые минуты, радостные часы, весна золотых дней.
Как-то хорошо на душе вспомнить, что я плакал от пения Собинова, от игры Качалова, Москвина и Михоэльса, что я понял и был потрясен Шекспиром, Толстым и Бальзаком, и был озарен светом восходов и закатов.
Весенний день, 12-го апреля 1936 года, один из моих счастливейших дней. В этот день я стучался в двери друзей и близких, и известил им, у меня родилась дочь!..
Да будут благословлены и те минуты, когда я пишу строки этого письма к тебе, моя дорогая дочуренька, моя внимательная, понимающая слушательница и вдохновляющая собеседница.
Концерт закончен. Диктор пожелал спокойной ночи, но ночь была беспокойная… Я так же тебе и мамуленьке не пожелал как всегда спокойной ночи, а говорил, дорогая Элинька, дорогая Симусенька, доброе утро вам!.. Обнимая и целуя вас, я усыпал с надеждой, что будет доброе утро, что взойдет заря, что солнце засияет и для нас!..
Папа
7/УШ-55
Старт
Дорогая моя Элинька!
В предыдущем письме писал братьям, что нуждаюсь… Плохое слово “нуждаюсь”, плохое дело нужда. Да будет это слово вычеркнуто с человеческого лексикона! И чтобы с ней, с нуждой, никто не имел больше дело. За это же боряться, об этом мечтают, этого хотят и желают все люди мира. Ибо покуда это слово будет действовать, счастье на земле не будет!...
Но и нужда растяжимое понятие. Народная пословица говорит: Кто плачет, что у него перловки мало, а кто огорчается, что у него редко нанизаны перлы.
В данном случае я принадлежал к второй категории нуждающихся: хлеб досыта, селедку, только нагнись и богатейший улов с бочки обеспечен, кашу глотай сколько душа желает. Так что же тебе бен одом еще нужно? Оказывается, что нужно, нужно еще многое…
Такая она проклятая человеческая натура! Все мало и мало, все больше и больше хочется!
Всю горечь мою я излил на моего ейуфгоре (духа зла). Это он во всем виноват. Это он меня на Старте соблазнил и назойливо уговаривал, пиши, пиши! Проси, проси! В магазине махорка второй номер (какое блаженство!), в магазине огурцы, помидоры, кислое молоко!
Как сладок дым махорки! Как вкусен огурчик, как приятен красный, свежий помидор! Я долго отбивался, отбивался всеми моими силами. Но старый грешник, возбудитель зла не отставал от меня, своим сладким эпикурейским голоском он вызывал жалости у меня к самому себе — ты же потерял все вкусы, которых ты впитал с детства. Попробуй, надо попробовать, ибо никто не может гарантировать, что “тамочка”… даже в раю всегда можно найти томскую махорку, к тому, № 2.
Покури, кума, тут, ибо там не дадут!..
Что делать с ним? Я его в последний раз предупредил, что если он продолжит свою преступную деятельность, я навалюсь на него и задушу. За убийство эйуфгоре не карается законом.
Кроме ежедневных стычек и ежедневной борьбы с эйуфгорем, особенных изменений и событий в моей жизни не произошли.
Как всегда много читаю. Сегодня даже закончил писать доклад “Как читать книгу”. Хорошая книга больше чем друг. Она никогда не изменяет, не оставляет тебя даже тогда, когда все отвернулись от тебя.
Кругом осень. Все желтеет, все отцветает, и я всем теплом моего сердца питаю надежды, даю им силы и в ненастье и непогоде цвести и созревать.
Всем привет! Обнимаю и целую вас всех горячо.
Твой и ваш Еремей.
7/Х-55
Хурмули
Дорогая Симусенька!
Я как тот легендарный, заброшенный, нагруженный корабль в безлюдном порту — никто не приходит, никто не заходит, никто не выгружает. И только тогда, когда волна поднимается и ударяет корабля, падает что-то с его груза в море.
Новелла Константина Паустовского о Чернобыле, о сумасшедшем Иоселе взбудоражила сердце мое. Внутренний груз воспоминаний, как с трюма поднимается вверх и падает, падает без конца. Внутри меня создается такое, что в теории и истории жанров трудно найти определение.
Кто же такой Иоселе?
Он был небольшого роста. Каждый раз, когда я его видел, мне казалось, что его плечи сузились, что он ниже стал.
Лицо добродушное, молодое, но с морщинками. Глаза красные, зажмуренные. От боли ли, или от огонька, который временами зажигался в них, или может быть оттого, что он не хотел больше смотреть на людей.
Губы его всегда что-то шептали, что-то рассказывали, раскрывали тайны, доверенные только ему, ему одному.
В руках палка, на плечах торбина — вечный странник!..
Иоселе не ходил, а бегал, как бы боясь что-нибудь опоздать. Он все потерял, и верил, что он найдет, найдет самого себя в другом виде.
Как сорок лет тому назад я его вижу. Как сорок лет тому назад я слышу его умоляющий голос: Люди, я не хочу быть таким, каким я есть. Переделывайте меня!..
Об этом проси бога, — говорили ему набожные, — он тебя сотворил и пусть тебя переделывает. Для него это ничего не значит, человек у него, как глина в руках горшечника.
А Иоселе смеется, — Бога? Он бессилен. Во времена Ноя ему не понравился мир, который он сотворил, и он потопил его. Но новый мир оказался еще хуже старого.
Годы шли, а Иоселе не переставал приставать с единственной своей просьбой:
Люди, переделывайте меня! Я не хочу больше быть невесомым, бесплодным, не нужным!
Хорошо было быть птицей. Я бы высоко летал и пел о своем счастье, что я не человек. Вы скажете, но я знаю, знаю, что за птицей в лесах охотники охотятся, но я свое гнездо вылепил бы где-то за городом, где нет людей и нет лесов для охоты.
Вы скажете, но я знаю, знаю, что и гнезда разрушают, что и птицу в клетку садят, что и за птицей, как за мной дети гонятся и камни бросают, но все таки крыльями легче, чем ногами.
А роза? Роза быстро увядает, но как красиво растет! Какой аромат!.. Какая она нежная, чистая, честная, красная, красная… Это она все краснеет за людей.
Жаль, очень жаль, что недостойные красавицы носят ее имя, а люди со змеиными сердцами украшают ею свою грудь!..
Люди, превратите меня в розу!
Но если я груб, если во мне больше тела, чем души, больше земли, чем неба, и я не удостоен такого удела, то превратите меня в буряк. И буряки лелеют, поливают водой и радуются его ростом.
Для редьки я слишком горький. Если собрать горечь всех редисток мира, то не сравнить с горестью моей жизни…
Переделывайте меня, переделывайте в чем угодно, только не по вашему образу. Слышите, только не по вашему образу!
Вас просит Иоселе, Иоселе дер Мишугенер, который в свое время думал, что он умный, думал, что весь мир, как яблоко оторвалось от древа жизни и попало прямо к нему в руки.
Переделывайте меня, переделывайте!..
Чернобляне не оставались равнодушным к его просьбам…
Кто в Чернобыле не брался переделывать Иоселе? — Говорят ему, — ложись, и он покорно ложится. Вытяни ноги и руки, и он вытягивает. Подносят к его глазам острый нож, и он не вздрагивает.
Я видел, как однажды в мясной лавке он охотно положил свою голову на окровавленную колоду. Мясник поднял над ним топор, и Иоселе спокойно говорил, — ну что ж, рубите, отрубите голову. Голова дана человеку, чтобы мыслить, чтобы подняться до высоты небес, а не для того, чтобы унижаться, не для того, чтобы в ней бросали камни, не для того, чтобы горе и страдание пали на ней градом.
Но чудо не совершилось. Мечта Иоселе, стать хотя бы буряком, осталась мечта. Дети не переставали дикими воплями и криками гнаться за ним и забрасывать его камнями и бывало, что выбиваясь из сил, весь окровавленный он вдруг останавливается, поднимает руки вверх, и как подстреленная, падающая птица выкрикивал боль свою: — Дети, слушайте меня! Дети, хоть один раз послушайте меня, не бросайте во мне камни, мне и так больно.
Дети, опомнитесь! Ведь и вы вырастете, ведь и вы когда-то будете взрослыми. И может быть, ни один из вас, как я не захочет быть человеком, несчастным человеком на земле.
Но дети никогда не опомнились, никогда не сожалели, и еще усерднее терзали свою беззащитную жертву.
С Чернобыльских драм, которых я знаю, которых я помню, это была одна с самых тяжелых драм — Человек, который не хотел быть человеком!.. Но пора ставить точку. Остальное расскажет тебе дядя Борис. Ведь он же был среди тех экспериментаторов, которые не один раз пробовали переделывать Иоселе. Может быть, у него получится третий вариант.
Какой интересный чернобыльский типаж ушел в забвение… Сколько давно ушедших, озарены в моей памяти лучами заката…
Надеюсь, что скоро перестану быть Летучим Голландцем, прибьюсь к желанному берегу и мой многолетний груз будет выгружен…
Пусть только мама не подумает, что я уже тогое … Чокнутый, как у нас говорят. То я анализировал пение соловья, то описывал природу, а то совсем вспомнил о каком-то сумасшедшем Иоселе. Это не больше, как чудинка…
Артанов, герой второй части романа Шолохова “Поднятая целина” правильно говорит:
”Лиши ты человека любой чудинки, и будет он голый и скучный”.
Будь здорова. Пусть твоя чудинка будет той изюминкой, которая всем нравилась бы, всегда озаряла и расширяла душу и усиливала твою любовь к жизни, к людям.
Всем привет!.. Целую крепко
Папа
27/Х-55
Хурмули
| Программы Общественной организации "Общинный дом еврейских знаний "МОРИЯ" осуществляются при содействии Еврейского распределительного комитета "Джойнт" и еврейской общины г.Балтимор (США). |